Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Антисемиты упрекают еврея в том, что он "не созидает", что он носитель "духа разрушения". Это абсурдное обвинение (разве Спиноза, Пруст, Кафка, Дариус Мийо, Шагал, Эйнштейн, Бергсон — не евреи?) может показаться правдоподобным благодаря тому, что еврейский интеллект часто приобретает критическую направленность. Но и тут дело опять-таки не в предрасположенности мозговых клеток, а в выборе оружия. В самом деле, на евреев спущены иррациональные силы, рожденные традициями, расизмом, судьбой нации, инстинктом. При этом утверждается, что именно эти силы создали культуру, историю, памятники и практические ценности, которые в значительной степени сохраняют в себе породившую их иррациональность и доступны только интуитивному познанию. Еврей защищается; отрицая заодно с иррациональностью и интуицию, он стремится рассеять эти темные силы, устранить этот магический вздор и вообще — все, что не может быть объяснено исходя из всеобщих принципов, все, что оставляет место для подозрений в особенности и исключительности. Он в принципе не доверяет тем тоталитарным образованиям, которые время от времени рождает христианский дух, и он не соглашается. Разумеется, можно в связи с этим говорить о разрушительных устремлениях, но то, что еврей хочет устранить, строго локализовано: это комплекс иррациональных ценностей, которые открываются лишь некоему непосредственному знанию — и то без гарантии. Еврей требует подтверждать ручательствами и гарантиями все положения, выдвигаемые его противниками, потому что он этим страхует самого себя. Он не доверяет интуиции, потому что она не подвергает себя сомнению, и следовательно, ведет к разъединению людей. Если он рассуждает и собеседует со своим противником, то делает это для того чтобы с самого начала установить общее понимание, чтобы до всяких дебатов было достигнуто соглашение об исходных принципах. На основе такого предварительного соглашения он предлагает создать некий гуманный строй, опирающийся на всеобщность человеческой природы. И вечный критицизм, в котором его обвиняют, скрывает наивное стремление к разумному единению со своим противником и еще более наивную веру в то, что насилие совсем не обязательно в отношениях между людьми. В то время как антисемиты, фашисты и им подобные, взяв за исходную точку невыразимую в словах интуицию — такая она им и нужна — с необходимостью приходят к силе для навязывания тех представлений, которые они не могут внедрить иначе, неаутентичный еврей спешит растворить в критическом анализе все то, что способно разделить людей и подтолкнуть их к насилию, — ведь первой жертвой этого насилия будет он. Я отнюдь не забыл, что Спиноза, Гуссерль и Бергсон отводили место интуиции в своих построениях, но у двух первых она была рациональной, то есть основанной на разуме, критически обеспеченной и имевшей в качестве объектов всеобщие истины. Она ничем не напоминала паскалевскую "тонкость ума", а именно эта объявленная неоспоримой, зыбкая, предполагающая тысячу неощутимых ощущений тонкость кажется израэлиту самым худшим врагом. Что касается Бергсона, то его философия дает любопытный пример построения системы антиинтеллектуализма средствами чистого интеллекта, — причем самого спекулятивного и критического. Именно посредством рассуждений он ввел понятия чистой длительности и философской интуиции, но как раз эта интуиция, раскрывающая смысл длительности и жизни, обладает всеобщностью, поскольку каждый может ее применить, и направлена на всеобщее, так как ее объекты называемы и представимы. Мне понятна та крайняя щепетильность, с которой Бергсон подходил к использованию языковых средств, но в конце концов, он пришел к заключению, что слова играют роль проводников, наводчиков и не слишком надежных гонцов. Да и кто потребовал бы от них большего? И взгляните, как непринужденно он ведет спор, — перечитайте первую главу эссе о непосредственных данных, или классическую критику психофизиологического параллелизма, или критику теории афазии Брока. В самом деле, ведь можно вслед за Пуанкаре сказать, что неевклидова геометрия сводится к выбору определений и рождается в тот момент, когда я решу назвать прямыми определенный тип кривых, например, окружности, которые можно провести на поверхности сферы, — точно так же можно сказать, что философия Бергсона — это рационализм, выбравший для себя особый язык. Так, он выбрал наименования «жизнь», "чистая длительность" и т. д. для того, что в прежних философских системах называлось «непрерывностью», а понимание этой непрерывности окрестил «интуицией». И поскольку такое понимание требует предварительных критических исследований, и поскольку оно охватывает всеобщее, а не какие-то невыразимые особенности, то все равно, называть ли его иррациональной интуицией или синтетической работой разума. Если мы — по праву — называем иррационалистами Кьер-кегора и Новалиса, то система Бергсона — это, можно сказать, неокрещенный рационализм. А лично я просто вижу в ней последнее ожесточение преследуемого: атаковать для самозащиты, овладеть иррационализмом противника как таковым, то есть обезвредить его и ассимилировать созидающим разумом. Действительно, иррационализм Сореля ведет прямой дорогой к насилию и, как следствие, к антисемитизму, в то же время иррационализм Бергсона абсолютно безвреден и единственно чему он может послужить — это всеобщему примирению.

Такая всеобщность, такой критический реализм, как правило, характерны для демократа. В силу свойственного ему отвлеченного либерализма он утверждает, что и евреи, и китайцы, и негры должны обладать теми же правами, что и остальные члены сообщества, но при этом он отстаивает права вообще людей, а не конкретных и неповторимых продуктов истории. Соответственно, и некоторые евреи привлекают к себе внимание демократа. Подвергающиеся всякого рода преследованиям и неассимилированные, нерастворившиеся в эгоистических и воинственных социумах, они мечтают о договорном сообществе, в котором само мышление примет форму договора, потому что будет диалогичным и потому что спорящие с самого начала заключат соглашение о принципах, — мечтают о сообществе, в котором такой "общественный договор" будет единственной коллективной связью. Евреи — самые кроткие люди на свете, страстные противники насилия. И эта упорная кротость, которую они сохранили в условиях жесточайших гонений, этот дух справедливости и разума, который они противопоставили как единственную свою защиту враждебному, жестокому и несправедливому обществу, — это, быть может, лучший их завет нам и это истинный знак их величия.

Но антисемит, паразитируя на свободных усилиях еврея жить и владеть своей ситуацией, немедленно превращает их в неизменную характерологическую черту, доказывающую, что евреи неспособны ассимилироваться. Еврей уже не рационалист, а резонер, и его стремление к позитивным поискам всеобщности совсем не стремление, а просто доказательство того, что он не способен усвоить витальные расовые и национальные ценности. Дух свободной критики, в котором он черпает надежду на защиту от суеверий и мифов, становится сатанинским духом отрицания и тлетворным вирусом; вместо того, чтобы оценить этот инструмент самокритики, стихийно возникший в недрах современных обществ, в нем желают видеть постоянную угрозу национальным связям и патриотическим ценностям. Вместо того, чтобы отрицать любовь определенной части евреев к деятельности в сфере Разума, нам кажется, правильнее и полезнее будет попытаться дать объяснение их рационализму.

Если проинтерпретировать отношение некоторых из них к своему собственному телу, то мы опять получим нечто вроде попытки к бегству. В самом деле, известно, что характерные этнические черты евреев — черты чисто физические. Антисемит пользуется этим фактом и превращает его в миф, объявляя, что может определить своего врага с одного взгляда.

И реакция некоторых израэлитов — отрицание тела, которое их выдает. Естественно, интенсивность этого отрицания варьируется в зависимости от того, в какой мере их физический облик их демаскирует, но в любом случае, в их привязанности к собственному телу нет того самолюбования, того успокоительного чувства собственности, которое характерно для большинства «арийцев». Для этих последних их тело — плод французской земли, они владеют им через посредство той магической и глубинной сопричастности, которая уже обеспечила им пользование их землей и их культурой. И поскольку их тело — это их гордость, то они связывают с ним некое количество неукоснительно иррациональных ценностей, предназначенных для выражения понятий жизни как таковой. Шелер справедливо назвал эти ценности витальными; действительно, они не имеют отношения ни к элементарным телесным нуждам, ни к духовным запросам — но лишь к определенному типу развития, к определенному биологическому жанру, который, кажется, выражает интимное функционирование организма, гармонию и независимость органов, метаболизм клеток и, разумеется, "план жизни", — этот слепой и коварный замысел, в котором и заключен самый смысл конечности жизни. Грациозность, благородство, пылкость — вот такие это ценности. Можно констатировать, что мы находим их даже у животных; действительно, ведь говорят же: грациозность кошки, благородство орла. Само собой, в понятие расы люди вводят огромное количество таких биологических ценностей. Разве сама раса не есть чистая витальная ценность? Разве не включено в ее глубинную структуру суждение о ценности — поскольку сама идея расы уже содержит в себе идею неравенства? А раз так, то христианин, ариец и ощущает свое тело по-особому: у него нет простого и ясного осознания физических изменений его органов; все те сигналы, призывы и извещения, которые ему посылает тело, доходят до него с некоторыми коэффициентами идеализации, они всегда в большей или меньшей степени — символы витальных ценностей. Он даже прикладывает определенные усилия, стараясь обеспечить себе такое восприятие самого себя, которое соответствовало бы его витальному идеалу. Небрежность наших щеголей, пылкость и лихость, бывшие в моде в иные эпохи, жестокость итальянских фашистов и грациозность женщин, — все это биологические формы поведения, имеющие целью продемонстрировать аристократизм тела. С этими ценностями естественно связаны антиценности; так, в опалу попадают низкие функции тела, а также некоторые типы поведения и некоторые общественные мнения, например, отношение к стыдливости. В самом деле, ведь стыдливость — это не просто стыд наготы, это еще и определенная привычка относиться к телу как к драгоценности, и отказ видеть в нем просто инструмент, и обычай прятать его в святилище из одежд как объект поклонения. Витальные же ценности неаутентичного еврея сорваны с него христианами, и если его тело напоминает о себе, немедленно является концепция расы и отравляет эти интимные ощущения; что же касается благородства и грации, то эти ценности монополизировали арийцы, и этого он у них не получит. Если бы он принял такие ценности, он, возможно, был бы вынужден пересмотреть свои представления об этническом превосходстве — со всеми вытекающими отсюда последствиями. Во имя самой идеи человека всеобщего он отказывается прислушиваться к тем сугубо частным сигналам, которые посылает его организм, во имя рациональности он отвергает иррациональные ценности и приемлет только духовные, — и, поскольку всеобщее стало для него высшей ценностью, мыслит себе некое всеобщее и рациональное тело. У него нет к своему телу презрения аскета, для него это не «шкура» и не «туша», но он не воспринимает его и в качестве объекта поклонения; в той мере, в какой он не забывает о нем, он относится к нему как к инструменту, о котором заботится лишь постольку, поскольку это необходимо, чтобы точно приспособить его для своих целей. И как он отказывается принимать во внимание иррациональные ценности жизни, точно так же он не соглашается с установлением иерархии естественных функций. Это несогласие срабатывает дважды: во-первых, оно влечет за собой отрицание этнической специфичности израэлитов, а во-вторых, играет роль империалистического наступательного оружия, силой которого должно привести христиан к убеждению в том, что их тела — не более чем инструменты. Это единственный источник того "отсутствия стыдливости", в котором антисемит не устает обвинять определенных евреев. При этом прежде всего выпячивается их рационалистическое отношение к телу. Но если тело — механизм, зачем налагать какие-то запреты на необходимые функции выделения? Зачем держать это тело под постоянным контролем? Им не надо наслаждаться, его не надо любить или стыдиться, надо только за ним ухаживать, чистить его и поддерживать в рабочем состоянии — как машину. Но помимо этого, под слоем такого рода бесстыдства, по крайней мере в отдельных случаях, несомненно можно различить и некоторое отчаяние: какой смысл прикрывать наготу тела, раздетого взглядами арийцев раз и навсегда? Разве быть среди них евреем не хуже, чем быть голым? И разумеется, подобный рационализм — удел отнюдь не только иудеев, многие христиане, врачи, например, усвоили такой же рационалистический взгляд на собственные тела или на тела своих детей, но тут речь идет о завоевании такой духовной свободы, которая в большинстве случаев вполне уживается со многими пережитками дологического сознания. Еврей, напротив, совсем не занимается критикой витальных ценностей: он сделал себя таким, что это не имеет для него смысла. Здесь нужно еще, в пику антисемиту, добавить, что этот телесный неуют может дать прямо противоположный результат и привести к крайней степени стыдливости. Мне много рассказывали об иудеях, которые стыдливостью далеко превосходили христиан и все время пытались куда-то спрятать свое тело, в то время как другие усиленно старались его одухотворить, иными словами — одеть, но не в витально ценное, поскольку в таковом отказано, а в духовно значимое. Для христианина мимика и жесты некоторых евреев зачастую утомительны из-за того, что они чересчур много значат. Они слишком ярко и слишком длительно выражают ум, доброту, покорность, горе. У нас стало модным высмеивать ту быструю и, если можно так сказать, говорливую жестикуляцию, которой еврей сопровождает свою речь. Такая пантомимическая живость, кстати, не столь распространена, как это изображают, но не это главное, — ее нужно отличать от определенных, внешне близких к ней проявлений, встречающихся, например, у марсельцев. Запальчивая, быстрая, неиссякаемая жестикуляция марсельца идет от внутреннего огня, от постоянной взвинченности, от желания выразить всем телом то, что он видит или чувствует. У еврея же это — прежде всего желание быть предельно значимым, ощущать свой организм как знак, выражающий идею, возвысить свое тело, которое ему в тягость, до уровня объектов или истин, самораскрывающих свой смысл. Прибавим, что описания столь деликатных материй требуют множества оговорок и то, что мы сейчас излагали, относится не ко всем неаутентичным евреям — да и вся система поведения еврея может сильно варьироваться в зависимости от его образования, происхождения и, самое главное, от совокупности его взглядов.

15
{"b":"104636","o":1}