Пока на стены я отбрасываю тени,
пока способна всколыхнуть перо дыханием,
пока владею всей пятёркой ощущений,
пока жива, — живу, радею.
И музыка не будет утихать.
А если в жёлтый час моей кончины,
когда обрежет время пуповину,
связавшую меня с пространством, —
в отличье от Тебя, готовым к постоянству, —
Ты, пучеглазый, спросишь: «Что творила?» —
«Играла музыка, — скажу, — и я кружилась».
Я дожила уже до часа, что рассёк
моё существованье пополам,
до той нейтральной зоны, где исток
один у «смех» и «плач», у «здесь» и «там»,
где Ты и жертвенный телец Твой есть одно,
где рифма не в конце строки, а — всё равно.
Я родилась не в том пространстве, где умру,
а в том, что смотрит исподлобья и с прищуром
не от избытка света поутру,
а из жестокости и плутовской натуры.
Я родилась в краю, где лгут поэтам,
но я сбежала. И меня там больше нет.
Жила как все. Совместно. В одиночку.
Влюблялась. Вылюблялась. И клялась.
Я отрекалась, превращаясь в точку;
и в запятую; и в ничто. Бралась
за то, что приносило и страданья,
и радости. Молилась и гналась
за смертью. И почти настигла дважды.
Сбегала в никуда, как каждый.
Жила с мужчиной. Он не то что жажды
не ведал к жизни, — жить стеснялся.
Её — покуда был живой — чурался.
Не знал глагола «брать», но знал «давать».
В конце концов собрался с духом
и улетучился с холодным жёлтым духом.
Но я молчала. Не рыдала
и в день, когда они моё дитя…
Ты знаешь зту боль. Я не взывала
к Тебе… Ты Сам ни капельки дождя
не проронил, когда убили Сына.
Теперь уже, две тыщи лет спустя,
Тебе просить прощенья не пристало.
Да Он бы не простил Тебя!
А я… Я не Иов Тобою сочинённый,
к страдательным залогам склонный.
Ни милости Твоей, ни гневу я внимать,
ни ран своих стыдиться или восхвалять
не буду.
Я не Иов.
Я не боюсь терять.
Скажи, Который Есть Кто Есть, не мой,
помимо «да» и «нет» на все слова немой,
неужто вправду в главный день, седьмой,
Ты перестал творить? И преисподню
в зломудрости Твоей Господней
не в этот ли, последний, создавал —
как назначение Творенья, карнавал,
где празднуют спасение от рая,
поскольку нет такого края.
Да, я не Иов — и моего доверия
не жди к Себе, — к манере
Себя являть… Когда однажды
я про Тебя забыла было в жажде
довериться существованью, Ты
вернул меня на Божии следы
Твои. В Твоей манере, грубо, —
подсунув мне нежданно сцену с трупом
убитой девочки. Не кем-нибудь, — Тобой,
кем ни была б убита. Твой
не мил мне мир сирот и душегубов.
Я никакому не дивлюсь уж знанию,
тем паче — связанному с умерщвленьем плоти;
не жди, однако, и бесстрастного признания,
что, дескать, знаю: время убивания
давно пришло и не проходит вроде…
Я есть нетонущая ветвь под водопадом.
Я есть незаглушимый крик в преддверьи ада.
Но и за тою оказавшись дверью,
я буду утверждать, что рада
своей судьбе, что ни досады,
ни горечи в душе… — Не оттого ль, что верю? —
Ты хочешь знать. Молчу, не лицемерю
и повторяю: прибывая
куда-нибудь, не пребываю
на месте том, а убываю
оттуда. Верой веру убиваю.
Так и живу, с собой не совпадая,
не обретая сути или формы,
смущённо сущее обозревая,
как смотрит солнце после шторма.
Живу — и ничего иного
ни знать я не желаю, ни желать,
ни торопить себя, ни снова
начать; жила бы как живу или жила:
без всякого хотенья вспоминать,
когда приходит время забывать.
И ничему в себе продленья
я не хочу теперь; от тленья
я не желаю уберечь
в себе ни мысль мою, ни речь.
Предвижу заодно картину:
как мошкара из вязкой тины
и бабочки из паутины,
к исходу рокового дня
слова прорвутся из меня
в неволю смысла, на круги своя, к рутине, —
отрывки выдернутых с плотью звуков («ты», «та», «то»),
напоминанье о несбыточности речи,
о том, что Бытие — вхождение в Ничто,
а люди — петли мёртвые противоречий.
…На берегу две петли лиц, овал и круг,
а в них по паре глаз с бровями, нос и губы.
(Под кругом туловище — как гитара.) Пара рук
тоскливо машет пароходу. Белотрубый,
уходит он в разливе синих вод.
За синей краской горы жёлтые с пещерой
мерцают красной, в ней таятся звери
давно убитые; на острове живёт
неведомый народ; а в нём — тоска по раю.
Но эхо
рифм последних
умирает…
…Я знаю: всё, что есть не лесть,
Тебе, Который Есть Кто Есть,
должно быть, слушать скучно. Лезть
к Тебе с вопросом есть не весть
какая мудрость. Пить и есть,
плюс, может быть, латать и плесть
из облаков пушистых ложе
Своё, которое, похоже,
как Ты, мельчает и тончает, —
вот всё, что нынче отвечает
Твоим желаниям. И всё же —
вопрос: Скажи, Тебя ведь тоже
грызут сомненья? Сделай честь:
не всё, признай, что в мире есть, —
Твоё. Не всё Тебе пригоже.
Крестом обкручивая шею,
я удаляюсь в ад ко всем его чертям!
Любовь не есть Твоё творенье, — смею
предположить. Твоим чертам лица,
лоснящегося жиром, очертаньям тела,
расстлённого безделием, любовь не шла
и в дни Творения. Она — не дело
Твоё. Любовь — по ту черту добра и зла.
Но Ты, как мужики, чураешься необщих мест
и, как они (за исключеньем…), не берёшь на шею крест.
Любовь — когда тебя высокий поднять стремится над собой,
в разреженную высь, где плещет ветер, как прибой,
который размывает память о том, что глаз узрел окрест.
Чем выше в небо — больше видно внизу земли, хотя детали
уже труднее опознать: ни новостроек, ни развалин.
Не отличить целинной суши от той, что отдана под зданья, —
видней становится зато рисунок мирозданья:
калейдоскопное, случайное собрание
кругов, квадратов и спиралей,
крестов, овалов и диагоналей…
Как если б мир застыл, — забыл, что есть ещё движение,
и загляделся на себя с глупейшим выражением.
(Так женщина, не видевшая зеркала с девичьих лет,
молчит, дорвавшись до него: не верит собственному зренью.)
Но это хорошо, поскольку счастье есть забвенье.
Точнее, памяти оно — непререкаемое тленье.
Ещё: блаженство — это верность, а не простое «непредать».
Добро не есть «незло»; и если надо передать
в словах значенье «жить», то мало слов «не умирать».
Ещё: блаженство есть не просто чудное мгновение,
а устраненье вечных мук его непостижения.
Исчезновенье памяти. Её освобождение
от всех мгновений (чудных и нечудных). Превращение
в прохладное, прозрачное дыханье-дуновение…