Сентябрь и октябрь 2004 года промелькнули быстро за обычными заботами в начале школьных занятий. Согласно расписанию я могу по вторникам возвращаться домой в одиннадцать часов утра. Вместо того чтобы пойти пошататься по городу с одноклассниками или отправиться к подружке, я прошу маму встречать меня в этот день. Мне плохо на улице. Дома я чувствую себя уверенно, я могу проследить за тем, что там происходит, что там едят, что покупают. Быть может, это стремление задержаться немного в детстве, замедлить стремительный бег жизни. Меня все время тревожит мысль о том, что жизнь коротка, о том, что я однажды умру, и о том, что, не осознавая этого, я потеряла уже много времени. В лицее, когда я оказываюсь одна, я сажусь на скамейку в беседке и плачу. Мне хочется тихо умереть. В моей жизни не осталось никаких радостей еда была одной из них, но я сама себя лишила этого. Поскольку я больше не ем, в жизни моей уже не будет удовольствий. Поэтому можно и умереть. Может быть, проглотить таблетки и спокойно скончаться? Нет, я этого не сделаю. Это просто случайная мрачная мысль, посетившая меня в печали и одиночестве. Все плохо.
Ночью я или совсем не сплю, или сплю очень беспокойно. Я чувствую, как неудобно моим костям упираться в матрас, как жестко бедрам под одеялом. Я ложусь на бок, лицом к стене, и слышу бурчание в животе. Я голодна, но голода не ощущаю. Днем — немного тертой моркови и обезжиренный йогурт. Вечером — йогурт. Воды я не пью. Только перед приемом у врача, для веса. У меня изможденное, осунувшееся лицо. Грудь у меня, как два абрикоса, а раньше меня звали «Мисс Лоло Феррари». Я испытываю ощущение щекотки в ладонях, икры передергивает судорогами. Каждую ночь, в одно и то же время, в три часа пятьдесят минут, словно по идиотскому сигнал у тревоги, я просыпаюсь от судорог. Наверное, это происходит оттого, что я слишком много занимаюсь спортом. На самом деле, судороги говорят о декальцинации, но я не знаю о том, что это явление в медицине называется «физическая гиперактивность». Я изнуряю себя спортом в школе: двадцать пять минут бега (и ничего на обед!). Вечером — «спортивная уборка»: пробежка 110 всему дому с пылесосом, наведение блеска в ванной, бесконечное, фанатичное раскладывание всех вещей по местам в своей комнате.
Из-за такой перегрузки я иногда не могу стоять на ногах. Практически наступает потеря сознания, с которой я не могу совладать, хотя и борюсь изо всех сил. Однажды обморок случился в приемной у офтальмолога, я едва успела обрушиться на стул. В другой раз я уже по-настоящему падаю на улице посреди толпы. Абсолютная темнота. Пожарные, взволнованные люди. Я прихожу в себя в комнате слежения за камерами и не помню ничего, кроме того, что разговаривала с маминой коллегой по работе. Какой стыд! Окружающие меня люди знают мою маму. Мне протягивают кусок сахара, от которого я отказываюсь, меня встряхивают для того, чтобы я взяла его в рот, я по-прежнему отказываюсь. В сахаре слишком много калорий! Даже на исходе сил и на краю сознания я все равно упорствую. Я соглашаюсь на стакан воды, униженная очевидным: коллеги мамы знают, что я «больна», в то время как я сама убеждена в обратном. Кажется, я внушаю всем жалость. Я люблю, когда на меня обращают внимание, но только если при этом мной восхищаются. И они должны были восхищаться мной, все эти люди, потому что у меня есть силы худеть для того, чтобы меня любили!
— Жюстин, ты ешь?
— Я хорошо поела в полдень в столовой. И вечером мне уже особенно и не хочется.
Она верит мне или предпочитает верить для того, чтобы не обострять ситуацию, не знаю. И я ей вру по той же причине. Я уже давно ничего не ем в столовой. С того дня, как попросила маму о визите к диетологу.
— Нет, — ответила мне она.
— Почему?
Ответ, на мой взгляд, был неправильным:
— Это слишком дорого.
И не оплачивается медицинской страховкой.
Тогда я даже не задала вопроса, но сегодня должна признать: диетолога было бы недостаточно, мне нужна была больница, и врач, и отвести меня туда нужно было немедленно. Но тогда я подумала: «Хорошо. Раз это слишком дорого, вы будете просто так платить за столовую!»
С тех пор моя тарелка в столовой пуста. Я хожу туда, поскольку мое отсутствие было бы заметным, но техника рассчитана до мелочей. Для того чтобы обмануть противника, пища должна быть аккуратно разложена, очень мелко нарезана и расплющена. Надо, чтобы казалось, что на тарелке находится достаточное количество еды, в то время как в действительности ее там чрезвычайно мало. И в конце концов я не ем и эту малость, словно уже не голодна. Дома я заявляю, что «много съела в обед». Из желания продолжать худеть я сделалась профессиональной лгуньей.
Увы! Воскресные обеды продолжают оставаться опасными.
Мой отец раздавлен событиями. Он не выражает никаких чувств. За исключением тех моментов, когда он плачет, но это бывает редко. Но он тоже вступил в борьбу. Я, кстати, являлась причиной семейных споров еще и до начала диеты. Тогда — оттого, что я ела слишком много. Папа и мама нападали на меня, мы спорили, и все заканчивалось слезами. Я, например, хотела обязательно съесть тот же самый стейк, что и мой отец. У него была привилегия выбрать самый большой, потому что он очень много тренировался перед чемпионатами по любительскому велоспорту.
— Жюстин, но ты же не участвуешь в гонках! Теперь все наоборот.
— Ты ничего не ешь, ты попадешь в больницу. У тебя уже прекратились месячные, у тебя исчезла грудь, ты уже не женщина, ты плоская, страшная, ешь! И твоего мнения никто не спрашивает!
Я стоически не реагирую.
— Да черт возьми, отвечай, скажи, если что-то не так!
Они не понимают, и оба начинают нервничать.
Отец кричит:
— Ты хочешь обругать меня? Так обругай, только говори!
И воскресный обед заканчивается слезами. Даже маленькая Жанна рыдает оттого, что видит слезы своей сестры Клотильды, своей сестры Жюстин, своих папы и мамы. Она боится за меня, потому что я все время плачу без причины. А я плачу оттого, что не хочу больше жить. И слезы, как способ общения с близкими, очень утомляют.
Я слышала, как обсуждался вариант посадить меня на антидепрессанты, но мои родители пока против, они боятся, как бы я не стала зависимой. Они считают, что это жесткое лечение, которое приведет меня в искусственное хорошее настроение, и я стану уже не той Жюстин, которую они знают.
Но какой Жюстин? Той, какой я была до двенадцати лет? До смерти прабабушки? До рождения Жанны? Веселой и счастливой, иногда страдающей булимией, слишком толстой, но гордой, такой гордой за своего папу, финалиста воскресной отборочной гонки. Как я сожалею об этих победоносных воскресеньях! В тот день, когда папа объявил: «Мне тридцать восемь лет, я уже стар для всего этого, я бросаю велоспорт! Теперь посвящу себя дополнительному изучению программирования». И небо гоночной славы обрушилось мне на голову. Кончились воскресные праздники, нет больше гонщика, которому я аплодировала. Я всегда была рядом с ним, была счастлива ему помочь, сделать что-то для клуба. Я так обиделась на него, когда он оставил велоспорт, что не могу с тех пор даже целовать его.
А он пытается меня понять, он делает усилия.
— Говори! Скажи наконец, в чем проблема!
Ах, если бы я знала… Может быть, из-за того что он бросил спорт, я и начала свое личное соревнование? Для того чтобы он понял, как я злюсь. А ведь это папа давал мне нежность, которую должна была бы давать мама.
Он возвращается вечером и подставляет мне щеку для поцелуя, но я отказываюсь его поцеловать. Во-первых, я уже большая, а во-вторых, он меня разочаровал. Тем хуже для него. Теперь я говорю ему «Здравствуй» И протягиваю руку: это смешно.
Я не знаю, как перестать обижаться на него. Тогда я была не в состоянии рассуждать здраво и убедить себя в том, что папа в тридцать восемь лет имел право прекратить участие в соревнованиях, имел право снова заняться информатикой, чтобы наверстать упущенное. Я не сумела понять, что не только его право, но и его обязанность думать о другом профессиональном будущем для обеспечения нужд семьи. И я ненавижу его за это. Я ненавижу воскресенья, во время которых уже ничего не происходит — нет ни собраний, ни гонок, ни побед, ни радости, ни больших, как у папы, стейков. Остался просто папа, который поздно приходит, много работает, ужинает в одиночестве, а по воскресеньям кричит на меня за столом. Я люблю его, восхищаюсь им, но демонстрировать свои чувства не могу. Я знаю, что он меня тоже любит. Иногда он говорит, что «раньше» я ему нравилась больше. Он хочет понять, но я не хочу ему помочь. Я люблю своего отца и не хочу больше любить его. Я потерялась в своих парадоксах, как мама потерялась в моих ритуалах, которые ей кажутся невыносимыми.