Новым для поэта салоном был тот, который создал в доме своих родных в Мошковом переулке[47] московский «любомудр» В. Ф. Одоевский.[48] Этот князь-литератор поставил себе задачу сблизить великосветское общество с литературными кругами. Но он вскоре понял, что чванный «большой свет» является замкнутой кастой. Бывал Пушкин и в салонах Е. М. Хитрово и ее дочери Д. Ф. Фикельмон, жены австрийского посланника, проживавшей в сохранившемся до нашего времени дворце с гербом на фронтоне на Суворовской площади, у Марсова поля[49] (Е. М. Хитрово была дочерью М. И. Кутузова).
Подобно тому, как в Москве Пушкин читал «Бориса Годунова» в кругу своих друзей, так и в Петербурге было устроено чтение его народной трагедии. Оно состоялось во дворце графини Лаваль — великолепном здании, построенном Тома де Томоном, прославленным зодчим, оформителем стрелки Васильевского острова. Дворец графини Лаваль расположен на Дворцовой набережной.[50] Здесь все должно было напомнить поэту о трагических событиях 14 декабря: и памятник Петру, и площадь, и самый дворец, в котором в тот год жил С. П. Трубецкой.
В числе слушателей во дворце Лаваль были и москвичи Грибоедов и Вяземский, а также великий польский поэт Мицкевич, с которым Пушкин сблизился еще в Москве.
В феврале 1828 года оба поэта стояли перед памятником Петру, и Пушкин рассказал Мицкевичу историю его создания.
Мглистый вечер плыл над Петроградом.
Под одним плащом стояли рядом
Двое юношей. То был пришлец,
Польский странник, жертва царской мощи,
И народа русского певец,
Знаменитый в царстве полунощи.
[51]Так запечатлел этот вечер Мицкевич в своей поэме «Дзяды». Образ двух молодых поэтов, укрытых одним плащом и стоящих перед монументом Петра, вдохновлял поэтов как русских, так и польских. Он стал символом духовной близости двух славянских народов.
По всей вероятности, к этим же встречам нужно отнести слова Пушкина о Мицкевиче: «Он между нами жил». Оба поэта в своих беседах мечтали
о временах грядущих,
Когда народы, распри позабыв,
В великую семью соединятся.
[52]По-видимому, чтение «Бориса Годунова» имело место и в другом петербургском салоне. Сохранилось сведение о шутливой беседе Пушкина по поводу прочитанного с И. А. Крыловым,[53] который не присутствовал на чтении во дворце графини Лаваль. Быть может, эта беседа состоялась в салоне Оленина, где поэт чаще всего мог встречаться с баснописцем.
Жизнь Пушкина в Петербурге в конце 20-х годов подсказала ему новые темы для творчества. Пушкина интересуют исторические судьбы города. Так, в «Арапе Петра Великого» он создает образ «новорожденной столицы», которая «подымалась из болота». В ней лишь виднеются первые весенние побеги, которые сулят пышный рост. В этой начальной убогости все полно великими возможностями.
«Обнаженные плотины, каналы без набережной, деревянные мосты повсюду являли недавнюю победу человеческой воли над супротивлением стихий. Дома казались наскоро построены. Во всем городе не было ничего великолепного, кроме Невы, не украшенной еще гранитною рамою, но уже покрытой военными и торговыми судами».[54]
В «Арапе Петра Великого» Пушкин показал Петербург как «огромную мастеровую», «где движутся одни машины, где каждый работник, подчиненный заведенному порядку, занят своим делом». Герой повести, прадед поэта, Ибрагим был захвачен картиной этого творческого подъема.
«Он почитал и себя обязанным трудиться у собственного станка и старался как можно менее сожалеть об увеселениях парижской жизни».[55]
Ибрагиму Пушкин противопоставил Корсакова, который осмыслил совершенно иначе контраст между Петербургом и Парижем. Этот низкопоклонник перед чуждой культурой изумлялся, что Ибрагим «не умер со скуки в этом варварском Петербурге». Корсаков о себе говорил: «… я в Петербурге совершенный чужестранец». Господствующей верхушке Пушкин противопоставил «народ»,[56] который «смотрел… равнодушно на немецкий образ жизни обритых своих бояр»,[57] с упорным постоянством отстаивая для себя свой жизненный уклад.
Пушкин понимал тот вред, который принес Петр I своим увлечением иностранщиной. В подготовительных текстах к «Истории Петра» Пушкин подчеркнул, что этот царь в конце жизни стремился ослабить значение иностранцев на русской службе, очевидно осознав допущенную им ошибку, которая имела столь дурные последствия. Пушкин, высоко ценя героя своих исторических поэм «Полтава» и «Медный всадник», весьма трезво характеризовал его деятельность, отмечая резко отрицательное наряду с положительным.
«Достойна удивления разность между государственными учреждениями Петра Великого и временными его указами. Первые суть плоды ума обширного, исполненного доброжелательства и мудрости, вторые нередко жестоки, своенравны и, кажется, писаны кнутом.[58] Первые были для вечности, или по крайней мере для будущего, — вторые вырвались у нетерпеливого самовластного помещика».[59]
Эту оценку нужно помнить, читая вдохновенные строки «Петербургской повести» Пушкина, его поэмы «Медный всадник».
Не только прошлое Петербурга интересовало Пушкина. Подобно тому, как он в 30-х годах отметил изменения, происшедшие на его глазах в Москве, так он отмечал перемены, свершающиеся в Петербурге. В свои произведения Пушкин ввел изображение окраины города. Он, видимо, посетил тот район, где жил у родителей в годы юности, и был поражен происшедшими переменами.
…. Жила-была вдова,
Тому лет восемь, бедная старушка,
С одною дочерью. У Покрова
Стояла их смиренная лачужка
За самой будкой. Вижу как теперь
Светелку, три окна, крыльцо и дверь.
[60]Придя сюда через восемь лет, Пушкин не нашел домика в три окна.
Лачужки этой нет уж там. На месте
ее построен трехэтажный дом
один из тех доходных «капитальных» домов,[61] которыми быстро начали застраиваться районы, до 30-х годов XIX века еще сохранявшие патриархальный характер.
Мне стало грустно: на высокий дом
Глядел я косо. Если в эту пору
Пожар его бы охватил кругом,
То моему б озлобленному взору
Приятно было пламя…
* * *
Годы странствий Пушкина, наступившие после ссылки в Михайловское, закончились его приездом (весной 1831 года) с женой в Царское Село.