– А ты что делала? – Андрей смотрит на меня.
– Я учила китайский язык.
– Зачем?
– Он же самый сложный. Я подумала, что если я выучу самый сложный язык на Земле – мне станет легче выражать своим мысли…
– Да? – Андрей задумался.
– Гоню… – успокаиваю его я.
Мы заходим в кафе. Густой кофейно-сливочный воздух вбирает нас в себя. Становится спокойно. Мы сидим друг напротив друга. Я заказала глинтвейн. Алкоголь помогает в борьбе с безразличием.
– Я вспоминал о тебе там, в Лондоне.
– И я о тебе…
Так, с час где-то, мы друг другу врем – пьем глинтвейн, договариваемся пойти в театр, дежурно целуемся взасос– и расходимся.
37…
Встретились с отцом. Гуляем по лесу. Мы одного роста.
Я пережидаю эти часы, спрятавшись под письменный стол. Вроде бы я иду, а на самом деле… Много стволов деревьев. Мы почти ни о чем не говорим – не о чем. Я собираю пыль и потерянные карандаши. Мы идем. Кажется: мы оба решаем за счет этой пустой прогулки свои проблемы с совестью. Он меня не любит – я его тоже. Мы, наверное, вообще никого не любим.
– Который час? – нас отвлекает от пустоты длинный мужчина с красным носом и собакой.
– Четыре… – наугад говорю я.
Отец смотрит на часы:
– Действительно, четыре…
– Раз «действительно, четыре» – то и мне пора – утверждаю я.
Мужчина с «носом» и собакой благодарит нас и уходит. Ухожу и я, – отец остается с «носом», среди деревьев – все хорошо, что хорошо…
38…
Ник повел меня к какой-то знакомой бабке, которая должна была помереть. У бабки была большая квартира, и отчего-то не было детей.
Мы вошли в сумрачное пространство бабкиных хором. В таких когда-то жили советские адмиралы и политработники – мебель еще помнит их разговоры в полголоса. В квартире пахнет хлоркой и лекарствами, – в прихожей висит какой-то график дежурств.
– Екатерина Васильевна! – крикнул Ник.
Что-то большое зашевелилось в гостиной.
Разувшись, мы пошли навстречу шороху.
В огромной комнате, на огромной кровати лежала огромная бабка. Я почувствовала себя лилипутом в стране Гулливеров. Бабка устало смотрит на нас, разложив тяжелые прозрачные руки на белом одеяле.
– Никита… – выдыхает бабка.
– Здравствуйте – как – ваше – вот решил – навестить…
Бабка указывает нам на стулья. Мы садимся.
– Вот Оля… – начал Никита, – она – сирота…
Я икнула.
– У нее совершенно никого нет… Она бы хотела отдать кому-то свою заботу – хотела бы…
– Оля? – бабка прервала Никиту. – Какая Оля?
Стало понятно, что бабка в маразме.
– Вот, Екатерина Васильевна, – Вот – Оля… – Никита показывает на меня.
– А… – выдыхает бабка.
А вдруг, действительно, эта гигантская бабка поутру умрет. Вдруг она так полюбит меня сегодня к вечеру, что квартиру оставит мне. А я обещаю приходить к ней на могилу, обещаю протирать от пыли кувшин с ее прахом. Я высажу ирисы в ее память и буду хранить свято ее побрякушки. Вдруг, если Там кто-то есть, он трезво посмотрит на нас через бетонные перекрытия этого домины, прокалькулирует что-то в уме: бабка при смерти – у нее есть квартира, девушке еще жить и жить – квартиры у нее нет – и все сбудется…
В прихожей крякнул замок: в квартиру кто-то вошел.
– Светочка… – тяжело улыбнулась бабка.
В комнату, широко улыбаясь, вошло небесное создание в белом халате. Молодая девушка держала в руках пакеты и букет цветов.
– Я же говорила – я быстро… – Создание поцеловало гигантскую бабку, представилось Светой и ушло на кухню.
– Светочка… Бог мне дочку послал… – радостно заскрипела бабка
Мы вышли на лестничную площадку.
– Вот сука эта Светочка… – Никита нажал на кнопку.
– Я все равно бы не стала ее фекалии выносить.
– Вот и сиди с мамашей, белоручка!
Никита, поморщившись, зашел в кем-то обоссанный лифт.
39…
Перед сном, в машине, я читаю с фонариком объявления про покупку и сдачу квартир. Я представляю, что у меня есть возможность купить любую. Я пью чай из баночки, грею ноги о грелку, которая у меня в ногах. Странная тесная жизнь в машине с треснувшей головкой блока. Батарейка фонаря села.
40…
Вероятно, на квартиру можно заработать. Хотя с трудом себе это представляю.
Когда – то я пыталась работать. На рекламной акции я раздавала шоколадные конфеты. Тысячи голодных людей набрасывались на меня и разбирали шоколадки. Было страшно. Потом я работала в магазине одежды – это было противно. Самая лучшая работа у меня была на телеке: я работала редактором на одной передаче.
И вот я точно знаю: если снять экран телевизора и заглянуть в темную коробку прямо с головой, и ждать пока глаза привыкнут к темноте, – то ты увидишь сначала робкие тельца муравьев, которые тащат куда-то свои яйца, вскоре всплывет рыхлое месиво опарышей и червей; в жестких английских костюмах мелькнут тараканьи силуэты, и там, совсем в глубине, будет жадно дышать мертвая голова, пожирая яйца и наводя ужас на тараканов. И это самое волшебное экранное стекло превращает их в лица и слова – они улыбаются и берут за горло – и лижут и сосут – и учат покупать и голосовать. Я знала только двух порядочных людей на телеке. Одного всегда пыталась сожрать мертвая голова, второй постепенно превратился в нее сам. Хорошая была работа.
41…
С «андрюшей-из-лондона» мы пошли в театр.
Театр – это всегда лотерея, а в лотерею всегда выигрывает один из миллиона. Когда погасили свет, на первой фразе стало ясно, что мы опять проиграли – косая крашеная директриса труппы, слюнявя пальцы начала нехитрый подсчет выручки. У меня началось мучительное долгое лишнее время. Когда затылки зрителей были досконально изучены – я попыталась заглянуть в себя. Во мне было темно и тихо – свет погашен. Иногда что-то начинало механически шуршать, но вскоре затихало. Мыши… Декарт думал сколько там раз в год? Вот и я, как Декарт… В темноте я нащупала пару старых фотографий, обрывки прописей… ЕН – узнала подпись в своей тетради. Хотелось спать и писать – и что-то лживое и надуманное под названием «этикет» мешало мне свалить с этой лажи.
На сцене шла беседа: при этом актеры так четко и правильно выговаривали слова, что было не понятно, как они друг друга понимают. Оставались только странные физиологические буквосочетания – экзерсисы по технике речи.
А Андрей смотрел не отвлекаясь. Он, вероятно, кровь из носу, во что бы то ни стало, хотел получить эстетическое удовольствие за свои триста рублей. И, казалось, что кровь действительно потечет из его носа – так он был напряжен.
А потом мы вышли из театра. Зашли в кафе. Вышли из кафе. Зашли в магазин – купили вина – вышли из магазина. И жаль, что я навечно не осталась в магазине потому, что потом мы поехали к Андрею.
Еще в прихожей меня насторожила маразматическая чистота: тапки стояли парами, на одинаковом расстоянии друг от друга; на трельяже были аккуратно расставлены разные штучки; пол был такой чистый, что я начала скучать по звуку отлипающей от линолеума голой пятки.
– У тебя убираются? – спрашиваю.
– Да нет… – Андрей аккуратно развешивает одежду и надевает тапочки.
Размеры квартиры меня вполне устраивают – вид хороший, санузел совмещенный…
Андрей аккуратно режет сыр и достает виноград. Мы культурно начинаем выпивать.
– Как тебе спектакль? – только теперь интересуется он.
– Говно – спектакль, – честно отвечаю я.
Он удивленно смотрит на меня, как будто мы смотрели два разных спектакля (он – Эфроса, а я – Чусову…)
– Ты знаешь… Прости за откровенность…, – начинает он, – но, во-первых, у меня в доме не принято выражаться… Да и такой красивой девушке – это не идет.
На этой фразе стало ясно, что эта квартира мне не подходит, и надо было бы уйти, но…