— Я имею известия иного пошиба, — заметил Рукосил. — Третьего дня в столице ходили тысячные толпы. Народ требовал созвать для борьбы с мятежниками ополчение. Люди готовы встать на защиту своего законного государя Любомира и его не менее того законной супруги Милицы.
— Эти люди куплены Милицей. А всех не купишь.
— Всех и не надо покупать, Ананья. Это было бы неосмотрительно. Людей удерживает не благодарность за старые благодеяния, а надежда на будущие. Зачем же лишать их надежды? Но хуже всего, Ананья, что заколебались владетели, на которых я особенно рассчитывал. Они шлют заверения и туда, и сюда. В столице пущен слух, что Юлий остается в стане мятежников неволей. И мы здесь у себя сильно преувеличиваем значение победы при Лесной. Тогда как для всей страны ясно, что мы целый месяц стоим на месте, не смея приблизиться к столице — вот как на это смотрят со стороны. Если Юлий не примет престола и не станет под собственные знамена, которые мы для него услужливо развернули, не знаю — сумеем ли мы удержаться на прежнем после следующего сражения?
— Все ж таки… наше военное превосходство неоспоримо. В поле сейчас нет войска сильнее, — вкрадчиво заметил Ананья, обхватив бледными руками колено хозяина и подняв глаза. — Не следует мрачно смотреть на вещи, мой государь. После прихода сечевиков…
— Слушай, Ананья! — оборвал его Рукосил и легонько толкнул ногой в грудь. — Заруби себе на носу вот что…
— Да, мой повелитель!
— Эта девушка, которую зовут Золотинка… Девочка с таким звонким именем, — продолжал Рукосил, прищурившись. — Девочка с лукавым именем Золотинка… Она мне дороже победы при Лесной. Хорошенько заруби это себе на носу. — И с неожиданным ожесточением еще раз пихнул приспешника башмаком. Но куда бы ни проник взор повелителя, в самой глубине глаз Ананьи, в бездне зрачков, нельзя было отыскать ничего, кроме подобострастного внимания. — Ты понял?
— Да, повелитель.
— Повтори, что я сказал.
Ананья выпрямился, готовый принять укор.
— Девушка вам дороже, чем недавняя победа при Лесной.
— Нет, я сказал не это, сушеная ты душа! — молвил Рукосил со сладострастной жесточью в голосе. Нащупав в мелко завитых кудрях Ананьи послушное ухо, он захватил его вместе с клоком волос и пребольно стиснул.
Ананья вытянулся, стараясь не выказывать ни боли, ни испуга. Ничего, кроме деревянного повиновения.
— Вы сказали, мой повелитель и государь, что эта девушка с приятным именем дороже всех побед при Лесной.
— Не это! — сладостно прошипел Рукосил, заворачивая ухо; стиснутые в жестоком усилии зубы его обнажились, усы растопырились.
Еще больше вытянулся Ананья, приподнимаясь даже на цыпочки и запрокидывая голову. Лицо побелело, желваки отвердели, а хилый подбородок остро торчал вперед.
— Что эта девушка с удивительным и-и-именем… о-о! дороже, чем шку-ура такого у-ублю-юдка, как Ананья! — голос несчастного подрагивал и расплывался, выдавая мучительное напряжение, которое требовалось, чтоб переносить боль.
— Не совсем так, — усмехнулся Рукосил, но расслабил несколько пальцы.
Вздернутый страданием, Ананья получил возможность опуститься на пятки, искаженному лицу его возвратилась осмысленность, необходимая для того, чтобы сообразить ответ.
— Что я сказал? — с ласковой жесточью кошки повторил Рукосил, не обещая избавления. И когда Ананья замешкал — вполне добросовестно замешкал, без малейшей мятежности — свернул ухо, отчего в голове несчастного захрустело и он согнулся.
Слезы брызнули из узеньких глаз Ананьи, изогнувшись, он застыл, едва удерживая подрагивающие руки от того, чтобы перехватить Рукосиловы запястья возле самого своего лица.
— Вы сы-сы-с-сказа-али… — Рукосил должен был все-таки умерить пытку, чтобы Ананья мог договорить. — Что пленительное имя Золотинка… Чудесное имя… пленительное…
Сладострастный блеск удовольствия в глазах Рукосила, обещает обезумевшему от муки Ананье некоторое послабление, кажется, он ступил на верный, хотя и зыбкий путь.
Закоченев в дурном наслаждении, Рукосил держит жалкое, как передавленная мышка, ухо. Не крутит насмерть, но и не выпускает, поигрывая хваткой. В голове хрустит, волны жаркой боли пронизывают Ананью. В припадке противоестественного вдохновения он продолжает городить невесть что, сочинять и петь, неустанно при этом извиваясь:
— Золотинка — чудесное имя, сладостное имя. Самый звук имени… отголосок отголоска… Тень этой чудной девушки… О-о! Больно… Это имя… наваждение имени, сладострастие имени. Золотинка — перезвон колокольчиков. И погибель. Сладостно произнести это имя онемевшими от боли губами. Это имя для пересохших губ! — Ананья сипит.
— Верно! — криво улыбаясь, проговорил Рукосил и подернул ухо, Ананья вскинул сведенные судорогой пальцы. — Именно это я и сказал. Ты верно меня понял.
Рукосил выпустил малого. Налитое кровью, как сплошной синяк, ухо пылало.
— Да! — повторил Рукосил с безжалостной лаской. — Ты хорошо понял. Постарайся не забыть. А теперь валяй на круг.
— Значит, я не должен допустить, чтобы эту мм… исполненную достоинств девушку убили? — произнес Ананья, мучаясь лицом, несмотря на все попытки вернуть себе бесстрастие.
— Пусть ее удавят, чертову стерву! — вскричал Рукосил с внезапной злобой.
Так что Ананья отшатнулся. И Рукосил повторил с шипящей ненавистью:
— Пусть сечевики удавят ее на самой толстой веревке! — Он замахнулся кулаком. — Убирайся, недоносок!
Пятясь и кланяясь, Ананья нашел тощим задом выход и в коридоре, бережно притворив за собой дверь, решился тронуть пылающее огнем ухо.
А Рукосил, оставшись один, оглянулся, дико, безобразно гримасничая, и только лишь когда нечаянный взгляд его пал на зеркало, поправился, откинул голову и тронул напомаженные усы. Затем он подвинул на груди золотую цепь с литым изображением единорога и покинул наконец внутренние покои насада.
На краю вытоптанного поля, занимавшего плоский склон холма перед частоколом, раскорячился уродливый дуб. Могучие, что деревья, ветви его не прогибались под тяжестью повешенных, но в близком соседстве с чужеродными плодами, как кажется, теряли листья и сохли. Тонкий смрад десяти или пятнадцати изменников, чьи ноги свисали между зелени, разносился дуновением ветра по всему майдану, отчего легла в землю, пожухла и почернела трава.
Сюда-то, на майдан, и валила толпа, в сердцевине которой плыла вознесенная на руки Золотинка. Рокочущая людская громада согнала с дуба черное облако воронья и гнусное карканье птичьей сволочи потонуло в гуле голосов. Стая с шуршанием пронеслась в воздухе, забирая кругом, — частая рябь теней, словно призрачная сеть, скользнула по пыльной земле, по головам, по лицам и спинам. Выше поднялись птицы, не находя себе места, еще выше — воронье распалось в небе мятущимся редким маревом, а люди заполонили собой майдан.
Золотинку внесли под зловонную сень дуба и водрузили на бочку, одну из полудюжины опорожненных здесь в недавние времена в общественных интересах и для тех же общественных надобностей оставленных здесь бочек.
— В чем меня обвиняют? — хрипло спросила Золотинка, очутившись высоко над толпой — выше прежнего. Она с содроганием обернулась на черневшие между ветвей босые ступни. — Я ни в чем не виновата! Что вы хотите сделать?
— Не беспокойся, мы все покажем! — загалдели кругом. — И покажем, и объясним! Без тебя не обойдется. Не торопись!
Золотинка дергано озиралась, пытаясь заметить, кто говорит. Иногда это ей удавалось, но уже через мгновение она не могла опознать человека среди обращенных к ней лиц. Борода или усы, бритая макушка сечевика с крошечным чубчиком, полные боязливого любопытства широко распахнутые глаза девочки, ехидный прищур и мрачная усмешка, свежие щеки и бледный рубец на черной от загара морщинистой роже — все было одно, без различия. Все лица и взгляды роднило бесстыдство, откровенность нестесненного, безнаказанного взора.
Торчали из толпы два весла — Золотинка их тотчас узнала. Но лодочников, самих лодочников она не могла бы теперь опознать даже по веслам.