— Я не бунтовщик. Но едва ли кто-нибудь из самых верных подданных государя решится с чистой совестью утверждать, что государевы указы обнаруживают научный подход. Указ указом… А я вам говорю, что болезнь княжича происходит из тончайших душевных переживаний. Нарушена сопряженность душевных субстанций — вот где причина! Следовательно излечение должно состоять в том, чтобы восстановить нарушенное равновесие и сопряжение умственных связей. Чтобы было понятно: одни переживания можно излечить другими. Так! И далее: испуг можно излечить испугом. Мазями и припарками здесь не поможешь. — Лекарь решительно отстранил горшочек, долгое время доставлявший занятие его рукам. — Чтобы вправить повредившийся ум, нужно как бы возвратить княжича назад, именно в то положение, когда и произошел сдвиг. Возвратившись на роковое распутье, ум больного получит возможность избрать правильную дорогу и возвратиться к самому себе. И на то есть примеры у древних: у Сальватория, у Хорузия и, конечно, у Абу Усамы. Правда, Хорузий толкует несколько иной случай… Словом, друзья мои, позволю себе напомнить, с чего начал: каждый из вас, вообще, любой встречный-поперечный, если рассуждать в целом, может излечить Юлия, когда найдет способ на время, но резко и внезапно поставить его в то положение, какое и стало причиной недуга. При некотором везении эта встряска может оказать на больного довольно-таки благотворное воздействие. Напугав больного, пишет Абу Усама, которому я вполне доверяю в этом вопросе, действительно, до глубины души его испугав, следует тотчас же, без промедления, открыть ему вздорную природу испуга с тем, чтобы встревоженный ум больного возвратился к основаниям разума. Мне кажется, мысль Абу Усамы совершенно понятна и не нуждается в дополнениях.
Старый лекарь кончил. Под воздействием смелой мысли Абу Усамы маленькое товарищество вокруг чадящей свечи притихло. Сокрушенно как-то крякнул Лямуд и, мотнув головой с таким выражением, словно бы потягивание членов доставляло ему нравственную боль, со страдательной гримасой проговорил:
— Охо-хох… Это что же, старый дружище… Так надо понимать, что ты отказываешься попытать счастья?.. И оставляешь свободу рук тому, кто возьмется вправить княжичу мозги по способу Абу-Этогосамого?
— Сам не собираюсь и никому из вас не советую, если уж говорить о деле, — резко отвечал Чепчуг, кинув на собеседника подслеповатый, но осмысленный взгляд.
— Что так? — Лямуд подвинулся, чтобы потрепать старикана по плечу, но подвинуться пришлось бы изрядно — дальше, чем Лямуд мог дотянуться. — Почему?
— Потому, — отвечал Чепчуг, — что среди нас тут нет ни одного Абу Усамы.
— Как это нет усатого? — делано хохотнул Лямуд. — У Немира усы. Покажи, Немир! — Он толкнул послушно ухмыльнувшегося мужичка и тот, не переставая ухмыляться, тронул кончик пышно разросшегося уса. — Подумаешь: Абу-Усатый! — хохотнул Лямуд.
— Абу Усама, — без улыбки поправил Чепчуг.
— Вот я и говорю: мы и сами с усами! — совсем разошелся Лямуд.
Однако никто особенно не развеселился. Сокровенная мысль, не сделавшись общим достоянием, но всем по отдельности внятная, заставила единомышленников таиться. И скоро они распрощались, Чепчуг никого не удерживал.
Внезапно наткнувшись на Золотинку, которая заканчивала мытье склянок, он вздрогнул. И совладав с собой, поднял свечу, чтобы присмотреться к закутанной в платок девушке.
— Но это не Зимка, — сказал Чепчуг с убеждением. — А где Зимка?
— Я не знаю, — виновато отозвалась Золотинка.
— А ты, значит, за мазью?
— Нет, за мазью — не я. А я — Золотинка. — Она скинула платок и рассыпала волосы.
— Аа! — признал девушку Чепчуг. — Да-да-да… Как поживает почтенный Поплева?
— Боюсь, неважно он поживает. Худо. Совсем худо. Он уехал по делам и никаких известий. Я очень беспокоюсь.
— А Тучка?
— Тучка… Тучка попал по делу курников на ладьи. Мне сказали, что он на «Фазане». Ладьи ушли в море. До конца студеня или даже до весны.
— Вот как, — удивился Чепчуг, еще раз обнося девушку свечой, чтобы сверить первое впечатление с подробностями. — Так. Значит, Тучка на ладьях.
— Да, — очень коротко сказала Золотинка, просто: дь… Потому что глаза ее увлажнились и она сморщилась, чтобы удержать слезы.
— А что же он там делает, на ладье?
— Он гребет. Он прикован цепью к напарнику и гребет большим длинным веслом. В рукоять такого весла заливают два пуда свинца.
— Гребет? — удивился старик и почесал свободной рукой веко. — Такой любезный, воспитанный, любознательный молодой человек. Гребет. Что же у нас больше грести некому?
Золотинка не отвечала.
— А зачем он согласился? — сердито сказал старик. — Он понимает, что это напрасная трата времени?
Закусив губу, Золотинка молча кивнула.
— Когда человечество научилось использовать даровую силу ветра… Это не варварство ли грести на ладье?.. Надеюсь, тебе-то не придет в голову эта дурь: грести на ладьях.
Золотинка улыбнулась сквозь слезы:
— Нет, не придет. Я буду у вас жить, дядюшка Чепчуг.
— У меня?
— Да.
— А как же Зимка?
— И она будет здесь жить.
Старик принял это к сведению.
— Пойдем, я покажу тебе новый перевод из Хорузия, — сказал он. — В некоторых отношениях я бы поставил Хорузия выше Абу Усамы… Ты знаешь, у Хорузия была дочь… У него тоже была дочь… Да. — Тощее, словно усохшее до одного носа и потому смешное лицо старика омрачилось.
— Зимка хорошая дочь, — мягко сказала Золотинка. — Только… немножко ветреная. И у нее живой ум.
— Да? — вспыхнул от удовольствия Чепчуг. — Вот как ты судишь?.. Ага. Она ведь слишком молода, верно?
— Конечно, — охотно согласилась Золотинка. Зимкина двадцатилетняя молодость давала ей право и себя не считать старухой — в восемнадцать.
Зиму Золотинка провела у лекаря Чепчуга Яри, усердно помогая ему в лавке и разговаривая. Разговоры со стариком составляли нарочное занятие, которое требовало и времени, и навыков, так же как известной самоотверженности. Потому что лекарь любил подобающие случаю восклицания, которые свидетельствовали о чутком внимании собеседника, но совершенно не считался со смыслом этих восклицаний, уточняющих вопросов и почтительных сомнений. Пространные умствования старого человека бывали поучительны и любопытны, бывали утомительны, но слишком часто несвоевременны.
Поэтому Зимка, единственная отрада давно овдовевшего лекаря, целиком и полностью уступила Золотинке обязанности записного слушателя. Тем более что старикова дочь и раньше-то ими пренебрегала.
Все ничего. Золотинка не тяготилась стариком и скоро приноровилась под требующие неусыпного внимания, скачущие речи, толочь минералы, запаривать травы, приготовлять мази — лавка и приготовление лекарств сразу легли на ее плечи, — все ничего, да только Золотинка, заморенная разглагольствованиями Чепчуга Яри, оставалась безмерно одинока. Часами поддакивая старику, она не имела возможности высказать и свое — наболевшее и тревожное. Старый Чепчуг не слушал, да и не понимал, действительно не понимал ничего, что не касалось бы удачных или неудачных опытов врачевания, его любимой Зимки, разнообразных достоинств ее и опять же — недостатков и достоинств.
Как попала в эту озабоченную душу Зимка трудно было уже установить — это произошло давно. Чепчуг обожал дочь с болезненной страстью неуравновешенного человека. Безрассудная любовь старого Чепчуга, сколько Золотинка успела заметить, не пошла дочери на пользу.
Это была взбалмошная, избалованная девица. Хотя… Хотя человек по-своему замечательный, было за что любить! если бы только Чепчуг по свойственной ему слабости не обратил лучших задатков дочери в своего рода нравственный вывих. Веселый нрав Зимки, не зная ограничений, обернулся развязностью; чистосердечие и прямота ее обрели отличительные черты самой наивной, не замечающей себя грубости; природная сообразительность сказалась несносной самоуверенностью суждений, иногда, впрочем, по случаю, удивительно остроумных и точных; решительность Зимкиной повадки напоминала своеволие; душевная чуткость, положенная ей от рождения мера доброты и отзывчивости, выродилась в некую нравственную ловкость, умение подладиться к старику и помыкать им по мере надобности.