Скоро все прояснится. Откуда-то из недр башни на белый свет выволакивают высокого немолодого мужчину. Следом – паренька. Оба одеты в лохмотья, лица – сплошной синяк. У старшего перебиты ноги, младший еще стоит сам. Они пробуют что-то кричать, но их ставят на колени и затыкают рты.
Попик над их головами что-то тихо гундосит. Рядом крутится мулла. Кто они? Я задаю этот вопрос сначала Зорану, потом соседу. Мне не отвечают – сербы молятся.
Старшего из оборванцев подымают на ноги. Пожилой старикан в зеленом, до пяток расшитом халате и белоснежном тюрбане зачитывает грамоту. Это приговор. Я улавливаю знакомые слова: заговор, сопротивление, разбой, убийство… попрание, что-то еще. И в конце – «смерть».
Немолодого приговоренного о чем-то спрашивает мулла. В ответ мужчина крутит головой.
Двое подручных Али, поддерживающих смертника в стоячем положении, подтягивают его к плахе. Толстяк в красной повязке подымает ятаган. Минуту назад он рубил им тыквы – проверял заточку.
Взмах – и кисть правой руки отделяется от тела. Приговоренный воет, рвется из рук, но помощники толстяка знают свое дело – смертника прижимают к земле, обрубок перехватывают жгутом.
Зачем? Его помилуют? Я ослышался? Сербы в клетке не прекращают молитву. Значит, это не конец.
И точно. Воющего от боли смертника тянут к стене крепости, выходящей на город. Палач отходит к странной конструкции, напоминающей «журавля», которым в деревнях достают воду из колодцев.
Пленника обвязывают веревкой, пропуская ее под мышками, и поднимают в воздух. Он теряет сознание. Тем лучше – от животного воя уже подташнивает.
Я пробую молиться со всеми. Помогает. Голова понемногу проясняется.
Али смазывает заостренный кол, установленный в стене башни. Связанного, потерявшего сознание серба подтягивают на «журавле» и подвешивают над этим заостренным столбом. Двое помощников хватаются за ноги. Али отходит к закрепленному рычагу подъемного устройства.
Вой! Длинный, тягучий, нечеловеческий. Так кричат животные, когда их режут. Так кричат люди, когда их убивают.
Я был готов, думал, что готов, но меня бьёт дрожь и выворачивает. По рядам турецкой знати прошелся одобрительный говорок – удачно, видимо. Меня колотит, сербы вокруг молятся. Смертник орет на колу, когда помощники палача все глубже насаживают его.
Когда же я сдохну в этом страшном поганом мире?! Я не хочу справедливости, мести – просто сдохнуть… чтобы все прекратилось…
К палачу волокут младшего. Его глаза безумны – губы шепчут молитву, но глаза… глаза уже безумны.
Я прикрываю веки. Не хочу этого видеть…
Над ухом голос Зорана:
– Ты слышишь меня, русский?
Киваю.
– Сегодня позовешь тюремщика и потребуешь встречи с каракулучи. Кровавому Хасану скажешь, что все, что ты вез, ты закопал у Петроваца, на месте старого засохшего источника…
Он ткнул меня в плечо. Больно! Губы его шевелятся, будто он все еще шепчет молитву.
– Ты слышишь меня, русский?
Я киваю.
– Там глубокая балка, ее хорошо видно с дороги. Ты не ошибешься. Веди их по ней столько, сколько сможешь. Увидишь белый платок, привязанный к ветке, падай и лежи, как мертвый… Ты понял меня, русский?
Я снова киваю.
– Тебя теперь будут держать в отдельной камере, но ты, русский, не бойся, – голос его крепчает. – Мы еще повоюем.
Его прерывает вой – младшего смертника волокут ко второму столбу.
Когда вой стихает, сербы молятся.
Я молюсь вместе с ними…
6
– Мы с тобой хорошо понимаем друг друга, кяфир? – каракулучи спокоен, внешне спокоен, но его ус предательски дергается.
Чего они все хотят от меня? Что такое сделал тот, в чье тело забросила меня судьба и воля умирающего колдуна? Что вез? Список мятежников? Оружие? План восстания или час вторжения? Русские не высаживались в Адриатике – значит ли это, что слабость моя или неудача того, чью оболочку я занял, тому виной?
Вопросы, вопросы…
Тело ломает. Рука распухла, боль в переломанных пальцах пульсирует, глушит мысли, лишает разума…
– Мы с тобой правильно понимаем друг друга, неверный? – голос янычара доносится как через толстую подушку.
В углу Али Азик раздувает угли жаровни. В комнате и так духота, а тут – угли. Меня заливает пот. И мне все равно, чем это закончится. Утешает лишь то, что, по-видимому, сербы подготовят моим мучителям ловушку. Значит, смерть и муки будут не напрасны.
Янычар, господин Тургер-чорбаджи, ждет.
Я киваю…
Он доволен.
– Там…
Он замолкает и косит глаза на толстяка. Странно… Что же такого тайного я вез, что ты опасаешься своих же, османский ублюдок?
Каракулучи подбирает слова. Али все также ворошит угли.
Когда же я сдохну?!
– Там все, что ты должен был доставить?
Киваю.
Губы мои разбиты, осколок левого верхнего клыка, стесанного палачом, кровянит и при каждом движении распухшего языка готов взорваться. Я не ем уже третий день. Только пью – жевать невозможно.
Янычар аж светится.
– Завтра ты покажешь, где это место?
Чего же он так хочет? Выслужиться? Не важно… Завтра ты сдохнешь, сдохнешь вместе со мной, усатая тварь!
А пока я прячу глаза и киваю. Все, что он хотел услышать, я уже сказал.
7
Завтра мы не выехали.
Каракулучи рвал и метал. Мне казалось, что Бог услышал мои молитвы и я, наконец, подох в этом гребаном миру пыток и боли. Казалось…
Рана на руке воспалилась, бок горел, я потерял связь с реальностью.
Когда сознание возвращалось, около меня хлопотал старичок лекарь. Весь сухонький, в богатом тюрбане. Как потом оказалось, в беспамятстве я провел два дня.
…Потом очнулся.
Бок замотан, пульсирующая боль исчезла, рука тоже в чистых холстах, каждый палец перевязан отдельно, осколка зуба во рту нет – удалили.
На столике рядом со мной куча блестящих инструментов, баночки с мазями, плошка, ступка для растирания трав, горелка и кувшин с водой. На мне – новая чистая рубаха, да и камера, вроде, другая.
У стены спорят старичок-лекарь и толстяк Али. Палач горячится, лицо его напоминает помидор.
Я окидываю взглядом столик. Вот он – скальпель, маленький острый ножик, мое будущее, мой пропуск в другой мир.
Левая рука зафиксирована. Видимо, чтобы не поранить себя, когда мечусь. Я тянусь правой…
Руку со скальпелем перехватывают – Али или лекарь приставил сиделку, невысокого чернявого парня. Ножик забирают. Я теряю сознание…
8
Выбрались мы утром четвертого дня.
Легкая канонерка перевезла нас через Бока-Которскую бухту в Радовичи. Отсюда мы движемся растянувшимся караваном по старой дороге, проложенной вдоль побережья.
Дождутся ли нас? Не решат ли, что план сорвался? Не знаю, не хочу даже думать об этом.
Я не имею представления, куда мы едем, где то село, как мне себя вести.
Боль действительно отступила, слегка улеглась, но я все еще очень слаб. Меня стараются не дергать без дела.
Каракулучи приказал уложить меня на арбе. Повозка, влекомая парой флегматичных мулов или ишаков, трясет безбожно, но это лучше, чем седло. Со мной рядом сидит погонщик и паренек, ученик лекаря. Именно он удержал мою руку со скальпелем тогда, в камере. Зовут его Боян, он – босняк, т. е. босниец, в смысле, из Боснии… Мне все равно.
Впереди по дороге скачет десяток всадников, разведка осман. При виде их в голове всплывает их название – «топракли[18]». Это легкая кавалерия, глаза и уши янычар.
Есть и пехота. Тругер взял с собой полсотни солдат. Они – профессиональные воины. С такими силами каракулучи нечего опасаться… По крайней мере, это он так думает.
Мы едем.
Выезжаем затемно, пока солнце еще не залило все изнуряющим зноем. И то ладно. Жара меня доконает.
Спрашиваю Бояна, как далеко до Петроваца? Говорит, что к полудню будем там. Хочется верить.