Говорят, одно из самых тяжелых испытаний, которые выпадают на долю космонавтов — «пытка» сурдокамерой. Долгие часы, проведенные в одиночестве, в безмолвии, в полной беспомощности. Именно так чувствовал я себя в тот день. Слонялся по улицам, прятался от мороза в кафетериях, по мосту перешел на другой берег Камы и вернулся обратно. Еще совсем недавно у меня были друзья, враги, с которыми я воевал, цель. А теперь я стал просто прохожим, праздношатающимся отпускником Максудом Аблакатовым без определенных занятий.
В баре «Презент» были безалкогольные часы и полное отсутствие очереди.
— Ну, ты чего, Макс? Чего не заходишь? — теребил меня за рукав Павлик Пысин.
— Да все некогда…
— И не стыдно тебе?! Человек для общего дела старается, кости собирает, а ему «все некогда»! — лицо юноши уже наливалось багрянцем. — На работе смеются. Дошел, говорят! Другие с работы разносолы домой несут, а Пысин — огрызки да кости голые. Жена из дома гонит — всю квартиру, мол, тухлятиной провонял. А ему — «все некогда»!
— Да успокойся ты, — через силу выдавил я из себя. — Наберешь центнер — и все уладится. Все уладится, Павлик. Ты только успокойся. Все уладится…
— Ну да, — голос его чуть потеплел. — А то хоть домой не показывайся. Каждый вечер с Люськой из-за этих костей лаемся, почище этих твоих — «рольмопсов». Она ведь, Макс, на развод подать грозится!..
— И это уладится, — утешил я его. — Ты только успокойся, и все у тебя уладится.
И ему этого хватило. Таинственно подмигнув, Павлик подвинулся поближе:
— Слышь, Макс! Я ведь снова того мужика встретил, который тогда икону мне продал! Пришел, понимаешь, с картиной. И сразу — ко мне по старой памяти.
— А ты?
— При-об-рел! Во — какая картина! На ней богоматерь нарисована. Итальянская и с младенцем. Называется «Богоматерь Бенуа», и нарисовал ее художник Давинчи. Там так и написано: «Рисовал Л. Давинчи». Хорошая картина, на клеенке. И почти совсем новенькая. Купи, а! За полста уступлю! Ну?
— Давинчи, говоришь? — спросил я еле сдерживаясь. — На клеенке, говоришь? Богоматерь? Заверните!
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
НАВОДНЕНИЕ
К вечеру я чувствовал себя, словно выжатая губка. Как это там? «Не успеет пропеть петух, а ты уже трижды отречешься от меня…» Совсем было решился идти к Асе — все-таки она единственная женщина, которая меня сегодня не предала. Но почувствовал: не вынесет мое сердце ее вселенской скорби. В нерешительности топтался я во дворе.
Закутанные старушки на скамейке, возле подъезда увлеченно обсуждали утренние события. До меня доносились лишь обрывки фраз:
— Банда, как бог свят — банда…
— Осьмерых повязали…
— И старик с ними…
— Поп, говорят…
— Ишшо скажешь! Не поп. Сектант это…
— А тот как…
— Обухом?..
— Ишшо скажешь! Да не обухом, а колом…
— Пестиком, матушка, пестиком…
Старушки болтали самозабвенно. Но даже они возмутились, повскакивали со скамеечки, когда увидели, что я, схватив за воротник пробегавшего мимо мальчугана, начал накручивать ему ухо. Не мог же я объяснить им, убогим, что это — мой личный враг, товарищ Тит!
— Ага-а-а-а, — шипя от обиды, вдруг начал выговаривать мне пацан, — вы, Штирлиц, поступаете неэтично! Ведь мы же с вами — единомышленники!
От неожиданности я выпустил из пальцев красное мальчишечье ухо. Тит, вместо того, чтобы убежать, как поступил бы на его месте каждый, остался стоять возле меня.
— А о конспирации забыл? Я деру тебе уши в целях конспирации! Среди старушек могут оказаться люди Шелленберга!
— А-а… Ну тогда — дерите! — и этот чокнутый сам подставил мне ухо. Сам. Понимаете?!
Продолжать экзекуцию мне расхотелось. Пропало уходральное настроение. Я смотрел на парнишку сверху вниз.
— Так крутите ухи-то! — шепотом одернул меня мальчик. — Гестапо не дремлет!
И тогда мне стало страшно. Я увлек парня за собой под человеколюбивое квохтание бабок; присел на бортик песочницы, спросил его:
— Для тебя это так важно — играть в Штирлица? Зачем тебе это?
— А что, — ответил он поеживаясь, — дома-то снова мамка выпорет. За двойки.
— А двойки тебе зачем?
— А без моих двоек мамке скучно. У нее жизнь не задалась. Мамка по ночам плачет, а если меня выпорет, то спит спокойно. Я знаю. Так уж лучше — двойки!..
Такая вот была у парня логика.
— Ты… — сказал я, — ты хочешь научиться чинить телевизоры и радиоприемники? Хорошее дело.
— Можно, — ответил мальчик.
— Тогда приходи ко мне на работу. Научу. Завтра же после школы приходи. Мне, знаешь ли, в отпуске надоело. Пойду завтра на работу. Так ждать тебя?
— Ждите.
Парень глядел на меня недоверчиво. Запоминая адрес нашей мастерской, старательно высовывал кончик исчерканного шариковой ручкой языка, шевелил губами.
— Да, кстати… Я ведь сразу, Максуд Александрович, вашу шутку со скелетом раскусил. И вовсе даже не испугался! Это ведь и дураку ясно, что если скелет на подставке с колесиками, то он не настоящий.
— А что, разве он был на подставке?
— Ага. У нас такой же скелет в школе есть, только поновее.
— Конечно, — ответил я, вставая. — Это и дураку ясно…
Возвращаться к Аське мимо старушек на лавочке было невозможно. И откуда они только берутся, такие морозоустойчивые? Я зашагал к трамвайной остановке. Все! Хреновый из вас сыщик, Максуд Александрович!
С трамвайной дуги на морозе сыпались искры и гасли в придорожных сугробах. Темнело.
Это сколько же дней я дома не был? Раз, два, три… пять дней. Чуть ли не неделю. Врагу такой недели не пожелаешь!
Медленно поднялся к себе, открыл дверь. Не зажигая огня, прошел в кухню и оставил там на столе английскую книжку, из которой так и не перевел ни главы, и бутылку минералки, купленную по дороге домой. Сейчас в постель и думать, думать…
Хорошо-то как дома! Как хорошо! Разделся и — ничком в кровать.
— А-а-а-а-а-аааааааааааааааа!!!!!!!…….
Тот, на кого я упал, кричал долго и протяжно. Его пальцы шарили в поисках моего горла. Продолжая вопить, он ворочался подо мной, стараясь вывернуться, убежать, скрыться. А я был в шоке. Мало приятного — быть в шоке, но и он в конце концов кончается. Я ухватился за противника, и мы свалились на пол, покатились по комнате, смяв торшер, стукаясь о стулья.
— Не-ет! — хрипел незнакомец. — Не отдам! Моя она! Моя, слышишь?.. — и все норовил меня придушить. А я уже понял, с кем свела меня судьба, и хотел только одного — дотянуться до выключателя.
И вот вспыхнул свет. Мы сидели на полу друг против друга. Я и Хомяк. Славка осунулся, оброс, весь был какой-то замызганный, с голодным блеском в глазах.
— Максу-уд, — выдавил он с облегчением. — А я-то уж думал…
— Ты что, дурик, так здесь у меня все это время и сидел?
— Нет, только пять дней! У меня же ключ есть. Пять суток, час в час. Даже электричество по вечерам не включал, боялся. Ты знаешь, Макс, — вдруг всхлипнул он, — меня ведь убить хотели! На меня сосульку с крыши сбросили! Во-от такую. И сектант, черт его побери, старух подсылал. И Зуев с парнями… Мне надо уехать, Макс! Дай мне денег, и я уеду!
А мне, честно говоря, смотреть на него было противно.
— Кончай мандраж! Забрали их всех. В милицию забрали.
— Правда? — Святослав оживился.
— Правда, правда! Сам видел.
— А Ясонька?
— А за Асю надо бы тебе морду набить! Извелась вся за тебя, Славик. Эх, Слава, Слава… какой же ты Слава? Позор ты, а не Слава! Позор Иванович!
— Ну, так я пойду?
— Иди. Аська тебя ждет. Только вот что, покажи-ка ты мне икону. Ту самую, из-за которой весь этот сыр-бор!
— А? Да-да… — и Позор Иванович достал из-под матраца свернутый вчетверо холст. — Вот она! — сказал он благоговейно. — «Троица»!
— Ты знаешь, — заметил я, — а ведь Андрей Рублев писал свои иконы на досках!
— Так и эта была к доске приколочена! Я уж потом ее отодрал, чтобы прятать легче было. Так что — все путем! Цены ей нет, этой иконе!