Надо жить в ногу со временем. В Средние века я отправился бы в дальний путь, заточив возлюбленную в башню или надев на нее пояс целомудрия. В XIX веке купил бы ей смирительную рубашку. Сегодня, во имя глупости, называемой личной свободой, прибегнуть к этим разумным и надежным методам уже нельзя. Чтобы управлять людьми на расстоянии, надо активно использовать телекоммуникации.
Мы купили факс – разумеется, японский. Я установил его дома у Этель.
– Ты можешь поручиться, что Ксавье не будет перехватывать мои послания?
– Не беспокойся. Ксавье никогда не соглашался провести у меня ночь и даже не заходил надолго. Он всегда говорил, что моя квартира ужасна.
– Узнаю его легендарную деликатность.
Она даже не улыбнулась.
Наше прощание вышло трогательным до слез. Я прижал ее к груди.
– Можно подумать, что ты отправляешься на войну, – сказала она.
– На войну отправляешься ты.
Девятого января я понял, что значит выражение «сердце не на месте». Я так ждал этого отъезда, я даже хотел ускорить его – а теперь все бы отдал, лишь бы остаться.
Не в первый раз я улетал в далекие страны. Но казалось, будто я вообще уезжаю впервые в жизни. Ничего подобного я прежде не испытывал: меня словно выпотрошили, я изнывал от страха, сам не зная почему. Пол Боулз [15]писал, что истинный путешественник – тот, кто не уверен, что вернется; пожалуй, это было мое первое настоящее путешествие.
Какой-то абсурд: я знал, что вернусь двенадцатого, обратный билет был у меня на руках, и все же я не мог в это поверить. Во мне поселилась странная и неискоренимая убежденность, что я умру. Не «немножко умру», как говорит пословица, а умру на самом деле. Я понятия не имел, что именно меня погубит – авиакатастрофа, азиатский грипп, убийца-якудза, землятресение века или угон самолета. Я сам сознавал, как смешны мои страхи, но ничего не мог с собой поделать.
Незримая лента связывала меня с этим континентом, не отпуская; она была вроде той, что в старину при отплытии больших пароходов служила последним связующим звеном между эмигрантами и их безутешной родней, – она разматывалась и разматывалась, пока не лопалась, оборванная садистской рукой Парки разлук, и падала в море, и на волнах покачивались скорбные обрывки сердец.
Я покидал Этель как раз тогда, когда она особенно нуждалась во мне: это было подло. Если бы не приказ владычицы моих мыслей, я бы никогда на это не пошел. Это было все равно, что просить садовника, влюбленного в розу, покинуть сад в разгар засухи.
Мне казалось также, что я упускаю единственный момент, когда у меня появился шанс сказать ей о своей любви: она так деморализована, что, возможно, именно сейчас перестала бы замечать мое уродство. Вряд ли такой случай представится еще когда-нибудь. Роза, умирающая от жажды, нуждается в садовнике, но еще больше садовник нуждается в умирающей от жажды розе: без жажды любимого цветка он перестает существовать.
Когда я вернусь из Канадзавы, моя роза наверняка перестанет испытывать жажду. Этель – здоровая молодая женщина; раны ее затянутся быстро, и она сможет справиться без меня. Мысль эта была невыносима, и в потаенном уголке моего сознания созрел постыдный план: я буду издалека подпитывать ее недуг, чтобы по возвращении пожать его плоды.
Без этой низости было не обойтись: я знал, что мод восхитительная дурочка вполне способна забыть о своем желании расстаться с хамоватым красавчиком, и эта связь затянет ее с головой. Отличная была идея – установить у нее факс: я не дам ей забыть о ее благих решениях.
Самолет взлетел, лента порвалась. Прильнув к иллюминатору, я смотрел на то, что покидал. Все это было – Этель: ангары аэропорта, шоссе, раскисшая январская земля, заводские трубы – все это Этель.
Европа скрылась за облаками. Я оторвался от земли, можно было начинать писать факсы, которые я пошлю моей любимой по прибытии.
«Самолет, 9/1/97.
Дорогая Этель!
Мы только что взлетели, а я уже пишу тебе: я предупреждал, что стану твоей тенью. Быть может, в эти несколько дней я буду с тобой даже больше, чем вчера или позавчера.
В этом „боинге“ есть экран, на котором каждые четверть часа нам показывают, где мы находимся: я вижу географическую карту и наш самолет, который движется по ней, как игрушечный. Сейчас мы летим над Германией; потом будет Польша, Россия, Сибирь, Японское море и, наконец, Токио.
Впервые полет производит на меня такое впечатление; этот перечень мест, который я тебе привел, волнует меня, каждое из них – легенда. Я не трепетал бы сильнее, если бы готовился пересечь их на санях с собачьей упряжкой. Обычно авиаперелеты были для меня чем-то формальным, отвлеченным и скучным – сегодня я душой и телом чувствую реальность своего пути, и это кружит мне голову.
Наверно, это мысль о том, что ты страдаешь, сделала меня сверхчувствительным. Моя душа, из солидарности с твоей, утратила защитные силы. Ты сказала, что я твой брат, – ты сама не знаешь, до какой степени это верно. Я всегда связан с тобой. Я хотел не уезжать, остаться с тобой, но ты рассудила иначе. Поэтому я решил посылать тебе вдогонку мои слова.
Лично на меня, оказывается, это действует необыкновенно: мне достаточно писать тебе, чтобы ощутить твое присутствие. Мое перо зовет тебя – и ты тут как тут. Я не понимаю, как фокусникам удается поражать воображение всяких простофиль: чего стоят их трюки в сравнении с всесильной магией письма?
А как на тебя – действует? Чувствуешь ли ты, что я с тобой? Если еще нет, то обязательно почувствуешь часов через двенадцать, при условии, конечно, что самолет не разобьется.
Стюардесса раздала подносы с завтраком. В меню – вряд ли я тебя удивлю – картон под картонным соусом. Я ни к чему не притронулся. Люди же вокруг меня поглощают все с жадностью. Они морщатся, будто жуют какую-то гадость, что понятно: это гадость и есть. Почему же они ее едят? Не понимаю я эту породу и думаю, что ни ты, ни я к ней не принадлежим.
Мы с тобой из породы тех, кто хочет лучшего и отказывается от эрзацев. Мы имеем мало шансов получить то, чего хотим, но для нас это ничего не меняет. Мы стремимся к высокому, к поземному, и тем хуже для тех, кто считает нас дураками.
Ты, Этель, стремишься к неземному через свою любовь, а для Ксавье это глупость. Видишь, какая пропасть лежит между ним и тобой? Он горд тем, что обеими ногами стоит на земле: он из породы тех, кто ест, что дают, потому что это заведомо съедобно, это надежно, это положено им по праву, и надо быть полным идиотом, чтобы отказываться от того, что положено по праву.
Ты понимаешь, о чем я? Вот почему Ксавье взял тебя: потому что ты недурна и сама шла в руки, потому что этого ему было достаточно, чтобы возомнить себя достойным тебя, и не идиот же он, чтобы не взять то, что само идет в руки. Я ни в коем случае не сравниваю тебя с этой безвкусной пищей, просто я уподобляю его этим омерзительным едокам. Я, наверное, обидел тебя. Я этого не хотел; как сказал бы какой-нибудь бесчувственный скот – не я, – я делаю тебе больно, но это для твоего же блага.
Мне не дает покоя мысль, что ты можешь передумать. Ты добра и склонна к состраданию: Ксавье достаточно посмотреть на тебя жалобными глазами, чтобы ты его простила. А ведь я даже не знаю, как далеко он зашел в тот вечер, после премьеры; я понятия не имею, каких еще гнусностей он мог тебе наговорить после того, как вы ушли. Может быть, он и не сказал больше ничего, но это дела не меняет.
Впрочем, должно было случиться нечто худшее. Доказательством служит тот факт, что ты, в последнее время такая щедрая на откровенности, ничего мне не рассказала. Ты, наверно, думаешь: „Так вот каков его утешительный факс? Это же садизм!“ Этель, я сотню раз предпочел бы говорить тебе только хорошее. Увы, я чувствую, что тебе необходима встряска. Я не могу допустить, чтобы твои страдания так ни к чему и не привели. Если ты с ним не порвешь, значит, все муки были напрасны. Сейчас ты – наркоманка, решившая слезть с иглы. В первые дни очень тяжело, мучаешься ужасно. Надо выдержать, тогда если не освободишься совсем, то, по крайней мере, наберешься сил, чтобы бороться с наркотиком. А дашь слабину – значит, прошла через муки ада впустую.
Моя метафора – не ради красного словца: этот тип действует как наркотик. В первый раз он доставил тебе потрясающее наслаждение, которое со временем убывало, пока не сошло на нет. Твоя якобы любовь к нему – это самая настоящая зависимость. Жалкое чувство, подобное тому, кто его внушает. Да, знаю, я совсем иначе говорил о нем не так давно – я ошибался. Кому, как не тебе, знать, до чего он обаятелен. Я и сам клюнул, тем более что он всерьез задался целью меня очаровать. Мне было лестно.
На премьере он показал нам свое истинное лицо. Ты заметила, как поблекло даже его самое неоспоримое достоинство? Он даже не был красив – он стал заурядным и вульгарным. Мурло мещанина, недовольного телепрограммой.
Я на время прервался, чтобы посмотреть в иллюминатор, – смотреть абсолютно не на что, это и интересно. Ничего удивительного, мы ведь летим над Польшей. Альфред Жарри написал такую дидаскэлию к „Королю Убю“: „Действие происходит в Польше, значит, нигде“. Как бы я хотел жить в Польше!
В самолете показывают американский фильм. Не знаю какой (и знать не хочу), вижу только, что ведущая актриса, выразительности в которой не больше, чем в тарелке лапши, одета в платье из туалетной бумаги. Я не вру: эта розоватая ткань точь-в-точь похожа на „клинекс“. Так и хочется в нее высморкаться. Уж я-то в этом разбираюсь с тех пор, как работаю в сфере высокой моды. А ведь фильм вроде бы не комический. Кажется, что-то про любовь. Даже без наушников блевать тянет.
Так вот, люди вокруг меня, все как один, надели наушники и поглощены этим кинематографическим шедевром. Воодушевления на лицах не написано – оно и понятно. Но все равно они смотрят. Тот же завтрак, только в виде зрелища. Я уверен, что Ксавье поступил бы точно так же. „Мимолетный тропизм“ был недостаточно хорош для него, а тарелку лапши в туалетной бумаге он бы съел и не подавился.
Теперь я, пожалуй, дам тебе немного отдохнуть. Я взял с собой „Критику чистого разума“, и, сама понимаешь, мне не терпится ее перечитать.
Всегда твой Эпифан».