Ничего я на это не ответил. Встал и вышел из горницы. Но меч дедов так у отца и оставил…
После разговора с отцом я боялся на подворье Микулино нос свой показывать. Совестно перед ними было. Не знал я, как Любаве в глаза посмотрю? Как объясню, что злая Недоля нашей любви выпала? Чем позор свой смыть сумею? Отчего же так несправедливо Род этот Мир устроил, если два человека не могут быть вместе, коли один в детинце родился, а другой — на подворье огнищанском?
Только тянуло меня к ней. Спать она мне по ночам не давала. Являлась в думах, желанная…
Разрывали меня на части стыд и хотение…
Все же не выдержал…
1 ноября 945 г.
На конюшне я был. У Гнедка денник чистил. Смотрю — застоялся конь. На волю просится. Глядит на меня жалостливо. Храпом в плечо тычет. Давай, мол, хозяин, выводи на порошу. И так мне коня жалко стало. Обнял его за шею лебяжью. В гриву лицом ткнулся.
— Только ты меня понимаешь, — шепнул.
А он ухом повел, глаз свой карий на меня скосил и вдруг вздохнул тягостно. С ноги на ногу переступил.
— Сейчас, — я ему.
Узду на коня накинул. Сбрую на него приладил. Подпругу подтянул.
— Ну, — говорю, — пошли, что ли?
Вывел его из конюшни. А снег вокруг чистый. Всю ночь падали с небушка крупные хлопья. Прикрыли всю стыдобу и чернь, что осень после себя
оставляет. А морозец хрустит под копытами. Пар от нас с Гнедком исходит. Я уж собрался в седло сесть да рысью коня прогулять, но задержался.
Смотрю, а перед Шатрищами младшая дружина учение от Путяты и Зелени принимает. На две лодьи боляре ратников разбили. Под свое начало взяли.
Путята своих на борьбу натаскивает. Показывает, как супротив ножа с голыми руками поединок вести. Смеются ратники. В снегу молодом барахтаются. На пары разбились. Катаются друг вокруг друга. На заломы ловят.
А вокруг Зелени мечи звенят. Охоч болярин до таких игрищ. Порой кажется, что он с мечом в обнимку спит.
Увидал меня. Рукой помахал.
— Княжич! — кричит. — Иди к нам!
— Конь у меня, — кивнул на Гнедка. — Да и меча с собой нет, — вспомнил я, что висит меч на стене в отцовой горне.
Так и не забрал я его тогда, а потом недосуг как-то было. Да и отец опять уехал куда-то.
— Это дело поправимое. — Зеленя на своих обернулся. — Красун, отдохни пока, все одно в твоих ручонках что меч, что оглобля, — и засмеялись ратники.
— Что я, — возмутился мой старый дружок, — виноват, что ли, что я большой, а мечи все такие маленькие?
Вырос за последние годы Красун. Даже не верится, что когда-то мы с ним в послухах ходили. А Зеленя меч у него взял и мне протягивает:
— Вот. Возьми.
Я меч принял. На руке взвесил. Нет, не по мне. Дедов — тот тяжеловат. Этот легок больно. Не нашел я еще клинка по руке.
— Спор-то наш давний помнишь? — спросил болярин.
— Что за спор? — Это Путята своих остановил, к нам подошел.
— Да вот, — я ему, — как-то мы с Зеленей клинки в поединке свели, по отцовой подначке, да прервали нас. До конца так и не решили, кто с мечом ловчее управляется. Сколько лет уж с того дня минуло?
— Лета три, наверное, — ответил болярин. — Что, Добрыня, может, докончим?
— Старые долги отдавать нужно, — Красун свое слово вставил. — Я-то тебя, помнишь, как на закорках цельный день возил?
— Это еще за что? — Зеленя на своего ратника взглянул.
— Да, — махнул тот ручищей, — дело прошлое…
— Ну, так что, Добрыня? — Путята улыбнулся. От улыбки этой человеку постороннему жутко бы стало. Уж больно страшен шрам на щеке у болярина. Оттого улыбка у него волчьим оскалом виделась.
— А что? — пожал я плечами. — Красун, коня придержи.
— Ярун, Смирной! — позвал Путята побратимов. — Давайте лодьи в корогод ставьте…
Сошлись мы.
Стукнулись.
Он меня на крепь проверил. Обмануть хотел. Сделал вид, что вправо пойдет, а сам влево скользнул. Однако же я его обман разгадал. В сторону шагнул. Он и провалился. Думал плечом мне в грудь ткнуться, а груди-то и нет. И меня нет. Ушел я и в отмашку клинок пустил.
Только и он не лыком шитый. Принимать мой удар не стал. Вниз нырнул. По снежку-то мягко кутыряться. Я не ожидал такой прыти. Оскользнулся. Едва на ногах удержаться смог.
А ратники вокруг свои споры завели. Одни на меня об заклад бьются, другие — на Зеленю. За болярина больше кричат. Оно и понятно. Он же с ними и день и ночь вместе. Был бы я в дружине, сам бы за него переживал…
А Зеленя между тем снова на меня пошел. Скользнул его клинок по моему. И замер вдруг. Откатился от меня болярин. Остановился.
— Ты чего это, Добрыня? — удивленно на меня смотрит. — Не дерешься, а скучаешь. Или огнищанка твоя на руке повисла?
Зря он так…
Совсем зря…
Во мне точно жила какая-то лопнула. Та, что боль и обиду на этот несправедливый Мир удерживала. Гнев мой наружу вырвался, разум замутил. Будто исчезло все вокруг. Только Любава перед глазами.
— Что ж ты? — говорит. — Своего добился и спрятался? Разве пристало так мужику поступать? Чем же ты лучше того варяга? — А у самой грусть в глазах…
Тут чую, кто-то меня за плечи тянет… Кто-то руки крутит…
Кричит что-то в ухо самое, а я понять не могу, чего от меня хотят…
— Добрыня! — разобрал я имя.
Кто такой этот Добрыня? О, Даждьбоже! Это же я сам!
— Добрыня! Остановись! Добрыня! — Путята кричит.
— А? Что? — не понимаю я, куда же Любава пропала.
— Остановись!
И тут я вспомнил, что ее здесь и не было. Мы же с Зеленей вроде старый спор решали? А где же он?
Вот он.
Подо мною.
Хрипит.
Оттого, что пальцы мои на его горле сжимаются…
Как же это?
Я же его чуть не удавил…
А мечи наши ненужные в снегу валяются…
Притихли ратники молодые. Растерялись. Только Путята мне тихонько так:
— Добрыня… ты пальцы-то разожми. Разожми пальцы-то…
— Да, — говорю я так же тихо. — Сейчас. — А пальцы меня не слушаются.
Затекли. Словно морозом их прихватило. Но справился с собой. Разжал.
— Что ж я наделал-то? — говорю. — Ты уж прости меня, болярин.
— Даждьбоже простит. А я тебя не виню, — Зеленя мне в ответ шепотом. — Ты только слезь с меня. Отдышаться дай.
— Ой, — спохватился я. И в снег сел.
— Ты чего, княжич? — на меня Путята строго. — Совсем сбрендил?
— Тише, — я ему. — Потом все. Потом. Мне сейчас ехать надо, — и на ноги поднялся.
— Да куда тебе ехать?
— Тише, — говорю, а сам Гнедка своего высматриваю.
Вот он, конь. Красун его под уздцы держит. Стряхнул я с себя снег. Земной поклон ратникам отвесил.
— Простите, коли что не так, — вскочил на коня, рванул поводья.
Будь что будет! Неси, Гнедко…
И Микула, и Берисава были дома.
Микула сеть новую вязал, Берисава с травами своими колдовала. А Любава…
Любава пряла. Веретено в ее пальчиках так и плясало…
Поклонился я им до земли да все и выложил.
Упал на колени. Голову склонил. Пусть казнят меня, как им вздумается.
Я думал, что Микула убьет меня. Что Берисава глаза выдерет. Что Любава проклянет. Видеть больше не захочет. Ошибся.
Берисава только всплакнула тихонько. А Микула меня с колен поднял, к груди прижал.
— Мы знали, — говорит, — что сватов не будет. Только сердцу разве прикажешь? Перед нами с матерью и перед богами светлыми вы муж и жена. А что там люди скажут, то нам без надобности. А что приехал да все рассказал, так то правильно.
— А ты, Любава, что скажешь?
— А что сказать-то, Добрынюшка? Иди руки мой. Мы сейчас за стол садиться будем…
Так и справили мы нашу свадьбу. Вчетвером. Без курника и петуха…[189]
— Присушила ты меня, что ли? — шепнул я жене ночью.
— Мы, ведьмы, такие, — прошептала она в ответ. — Нам на зубок не попадайся.