Эти два часа и следующие три-четыре дня, много неделя, сделали на нее глубокое действие, двинули ее далеко вперед. Только женщины способны к такой быстроте расцветания сил, развития всех сторон души.
Она как будто слушала курс жизни не по дням, а по часам. И каждый час малейшего, едва заметного опыта, случая, который мелькнет, как птица, мимо носа мужчины, схватывается неизъяснимо быстро девушкой: она следит за его полетом вдаль, и кривая, описанная полетом линия остается у ней в памяти неизгладимым знаком, указанием, уроком.
Там, где для мужчины надо поставить поверстный столб с надписью, ей довольно прошумевшего ветерка, трепетного, едва уловимого ухом сотрясения воздуха.
Отчего вдруг, вследствие каких причин, на лице девушки, еще на той неделе такой беззаботной, с таким до смеха наивным лицом, вдруг ляжет строгая мысль? И какая это мысль? О чем? Кажется, все лежит в этой мысли, вся логика, вся умозрительная и опытная философия мужчины, вся система жизни!
Cousin,[18] который оставил ее недавно девочкой, кончил курс ученья, надел эполеты, завидя ее, бежит к ней весело, с намерением, как прежде, потрепать ее по плечу, повертеться с ней за руки, поскакать по стульям, по диванам… вдруг, взглянув ей пристально в лицо, оробеет, отойдет смущенный и поймет, что он еще – мальчишка, а она – уже женщина!
Откуда? Что случилось? Драма? Громкое событие? Новость какая-нибудь, о которой весь город знает?
Ничего, ни maman, ни mon oncle, ни ma tante,[19] ни няня, ни горничная – никто не знает. И некогда было случиться: она протанцевала две мазурки, несколько контрдансов, да голова у ней что-то разболелась: не поспала ночь…
А потом опять все прошло, только уже в лице прибавилось что-то новое: иначе смотрит она, перестала смеяться громко, не ест по целой груше зараз, не рассказывает, «как у них в пансионе»… Она тоже кончила курс.
Обломов на другой, на третий день, как cousin, едва узнал Ольгу и глядел на нее робко, а она на него просто, только без прежнего любопытства, без ласки, а так, как другие.
«Что это с ней? Что она теперь думает, чувствует? – терзался он вопросами. – Ей-богу, ничего не понимаю!»
И где было понять ему, что с ней совершилось то, что совершается с мужчиной в двадцать пять лет при помощи двадцати пяти профессоров, библиотек, после шатанья по свету, иногда даже с помощью некоторой утраты нравственного аромата души, свежести мысли и волос, то есть что она вступила в сферу сознания. Вступление это обошлось ей так дешево и легко.
– Нет, это тяжело, скучно! – заключил он. – Перееду на Выборгскую сторону, буду заниматься, читать, уеду в Обломовку… один! – прибавил потом с глубоким унынием. – Без нее! Прощай, мой рай, мой светлый, тихий идеал жизни!
Он не пошел ни на четвертый, ни на пятый день; не читал, не писал, отправился было погулять, вышел на пыльную дорогу, дальше надо в гору идти.
«Вот охота тащиться в жар!» – сказал он сам себе, зевнул и воротился, лег на диван и заснул тяжелым сном, как, бывало, сыпал в Гороховой улице, в запыленной комнате, с опущенными шторами.
Сны снились такие смутные. Проснулся – перед ним накрытый стол, ботвинья, битое мясо. Захар стоит, глядя сонно в окно; в другой комнате Анисья гремит тарелками.
Он пообедал, сел к окну. Скучно, нелепо, все один! Опять никуда и ничего не хочется!
– Вот, посмотрите, барин, котеночка от соседей принесли; не надо ли? Вы спрашивали вчера, – сказала Анисья, думая развлечь его, и положила ему котенка на колени.
Он начал гладить котенка: и с котенком скучно!
– Захар! – сказал он.
– Чего изволите? – вяло отозвался Захар.
– Я, может быть, в город перееду, – сказал Обломов.
– Куда в город? Квартиры нет.
– А на Выборгскую сторону.
– Что ж это будет, с одной дачи на другую станем переезжать? – отвечал он. – Чего там не видали? Михея Андреича, что ли?
– Да здесь неудобно…
– Это еще перевозиться? Господи! И тут умаялись совсем; да вот еще двух чашек не доищусь да половой щетки; коли не Михей Андреич увез туда, так, того и гляди, пропали.
Обломов молчал. Захар ушел и тотчас воротился, таща за собою чемодан и дорожный мешок.
– А это куда девать? Хоть бы продать, что ли? – сказал он, толкнув ногой чемодан.
– Что ты, с ума сошел? Я на днях поеду за границу, – с сердцем перебил Обломов.
– За границу! – вдруг, усмехнувшись, проговорил Захар. – Благо что поговорили, а то за границу!
– Что ж тебе так странно? Поеду, да и конец… У меня и паспорт готов, – сказал Обломов.
– А кто там сапоги-то с вас станет снимать? – иронически заметил Захар. – Девки-то, что ли? Да вы там пропадете без меня!
Он опять усмехнулся, от чего бакенбарды и брови раздались в стороны.
– Ты все глупости говоришь! Вынеси это и ступай! – с досадой отвечал Обломов.
На другой день, только что Обломов проснулся в десятом часу утра, Захар, подавая ему чай, сказал, что когда он ходил в булочную, так встретил барышню.
– Какую барышню? – спросил Обломов.
– Какую? Ильинскую барышню, Ольгу Сергеевну.
– Ну? – нетерпеливо спросил Обломов.
– Ну, кланяться приказали, спрашивали, здоровы ли вы, что делаете.
– Что ж ты сказал?
– Сказал, что здоровы; что, мол, ему делается?.. – отвечал Захар.
– Зачем же ты прибавляешь свои глупые рассуждения? – заметил Обломов. – «Что ему делается!» Ты почем знаешь, что мне делается? Ну, что еще?
– Спрашивали, где вы обедали вчера.
– Ну?..
– Я сказал, что дома, и ужинали, мол, дома. «А разве он ужинает?» – спрашивает барышня-то. Двух цыплят, мол, только скушали…
– Дур-р-р-ак! – крепко произнес Обломов.
– Что за дурак! разве это не правда? – сказал Захар. – Вон я и кости, пожалуй, покажу…
– Право, дурак! – повторил Обломов. – Ну, что ж она?
– Усмехнулись. «Что ж так мало?» – примолвили после.
– Вот дурак-то! – твердил Обломов. – Ты бы еще рассказал, что ты рубашку на меня надеваешь навыворот.
– Не спрашивали, так и не сказал, – отвечал Захар.
– Что еще спрашивала?
– Спрашивали, что делали эти дни.
– Ну, что ж ты?
– Ничего, мол, не делают, лежат все.
– Ах! – с сильной досадой произнес Обломов, подняв кулаки к вискам. – Поди вон! – прибавил он грозно. – Если ты когда-нибудь осмелишься рассказывать про меня такие глупости, посмотри, что я с тобой сделаю! Какой яд – этот человек!
– Что ж мне, лгать, что ли, на старости лет? – оправдывался Захар.
– Поди вон! – повторил Илья Ильич.
Захару брань ничего, только бы «жалких слов» не говорил барин.
– Я сказал, что вы хотите переехать на Выборгскую сторону, – заключил Захар.
– Ступай! – повелительно крикнул Обломов.
Захар ушел и вздохнул на всю прихожую, а Обломов стал пить чай.
Он отпил чай и из огромного запаса булок и кренделей съел только одну булку, опасаясь опять нескромности Захара. Потом закурил сигару и сел к столу, развернул какую-то книгу, прочел лист, хотел перевернуть, книга оказалась неразрезанною.
Обломов разорвал листы пальцем: от этого по краям листа образовались фестоны, а книга чужая, Штольца, у которого заведен такой строгий и скучный порядок, особенно насчет книг, что не приведи Бог! Бумаги, карандаши, все мелочи – как положит, так чтоб и лежали.
Надо бы взять костяной ножик, да его нет; можно, конечно, спросить и столовый, но Обломов предпочел положить книгу на свое место и направиться к дивану; только что он оперся рукой в шитую подушку, чтоб половчей приладиться лечь, как Захар вошел в комнату.
– А ведь барышня-то просила вас прийти в этот… как его… ох!.. – доложил он.
– Что ж ты не сказал давеча, два часа назад? – торопливо спросил Обломов.
– Вон велели идти, не дали досказать… – возразил Захар.
– Ты губишь меня, Захар! – произнес Обломов патетически.