Уже после сдачи в набор в составе материалов, предназначенных для октябрьской книжки «Отечественных записок», «Прохарчин» в первой половине сентября 1846 г. прошел через цензуру и при этом пострадал от цензурного вмешательства. Об этом Достоевский сообщал брату 17 сентября: «„Прохарчин“ страшно обезображен в известном месте. Эти господа известного места запретили даже слово чиновник, и бог знает из-за чего — уж и так все было слишком невинное — и вычеркнули его во всех местах. Все живое исчезло. Остался только скелет того, что я читал тебе. Отступаюсь от своей повести». Однако возможно, что некоторые из мест, которые были первоначально исключены цензурой, ему все же удалось отстоять: слово «чиновник», на исключение которого «во всех местах» жалуется Достоевский, трижды встречается в печатном тексте рассказа.
Образ полунищего чиновника, откладывающего свои деньги в «старый истертый тюфяк», мог быть подсказан Достоевскому заметкой «Необыкновенная скупость» о коллежском секретаре Н. Бровкине, нанимавшем, «за пять рублей ассигнациями в месяц, весьма тесный уголок у солдатки» на Васильевском острове и питавшемся «куском хлеба, с редькой или луком, и стаканом воды»; после смерти Бровкина, вызванной постоянным недоеданием, в его тюфяке хозяйкой был найден «капитал 1035 рублей 70 3/4 коп. серебром», представленный «местной полиции».1 Позднее другие аналогичные эпизоды, также извлеченные из газет и рисующие «призрачно-фантастические», по его «определению», образы «нового Гарпагона» или «нового Плюшкина», Достоевский пересказал в фельетоне «Петербургские сновидения в стихах и прозе» (о чиновнике Соловьеве, нанимавшем «грязный угол» за ширмой и оставившем после себя 169022 рубля кредитными билетами) и в романе «Подросток» (ч. 1, гл. 5; о «нищем, ходившем в отрепье», после смерти которого на волжском пароходе нашли 3000 кредитными билетами, и о другом, у которого полиция нашла 5000 рублей).
Связав зародившуюся у Прохарчина мысль о накоплении капитала с трагическим ощущением им непрочности положения «маленького человека», на которого со всех сторон ежеминутно надвигаются грозные опасности, вроде экзаменов, «уничтоженной» канцелярии или сдачи его в солдаты за вольнодумство, Достоевский продолжил разработку того комплекса социально-психологических проблем (в значительной степени связанных с идеями утопического социализма), который стоял в центре его внимания уже в «Бедных людях» и «Двойнике». Николаю I молва приписывала слова о том, что его бюрократическая система основана на правлении 5000 столоначальников. По предположению М. С. Альтмана, если вспомнить эту популярную в 1840-х годах фразу царя, напрашивается вывод, что за слухами о близости закрытия «канцелярий», в которых служат герои, в рассказе скрыта мысль о непрочности не только их личного существования, но также и самого николаевского режима. Это объясняет те цензурные затруднения, с которыми автор столкнулся при печатании рассказа.
Имя героя рассказа встречается в «Двойнике». Здесь Семеном Ивановичем звали чиновника, на место которого был взят в департамент Голядкин-младший (см. с. 196 наст. тома). Фамилия же Прохарчин образована от слова «харчи» и, вероятно, содержит иронический намек на трагическую судьбу героя: «прохарчился» (см. в «Двойнике» другую форму того же слова: «исхарчился» (наст. том, с. 204)). В то же время она должна была в 40-х годах восприниматься в контексте аналогичных имен гоголевских героев (Поприщин).
После выхода в свет книжки журнала, где был помещен рассказ, Достоевский 17 октября 1846 г. писал брату: «„Прохарчина“ очень хвалят. Мне рассказывали много суждений». Однако печатные отзывы критики 1840-х годов о «Прохарчине» не были благоприятны. Наиболее развернуто высказался о нем Белинский в статье «Взгляд на русскую литературу 1846 года». Критик писал: «В десятой книжке „Отечественных записок“ появилось третье произведение г. Достоевского, повесть „Господин Прохарчин“, которая всех почитателей таланта г. Достоевского привела в неприятное изумление. В ней сверкают яркие искры большого таланта, но они сверкают в такой густой темноте, что их свет ничего не дает рассмотреть читателю… Сколько нам кажется, не вдохновение, не свободное и наивное творчество породило эту странную повесть, а что-то вроде… как бы это сказать? — не то умничанья, не то претензии… Может быть, мы ошибаемся, но почему ж бы в таком случае быть ей такою вычурною, манерною, непонятною, как будто бы это было какое-нибудь истинное, но странное и запутанное происшествие, а не поэтическое создание? <…> Мы не говорим уже о замашке автора часто повторять какое-нибудь особенно удавшееся ему выражение (как например: Прохарчин мудрец!) и тем ослаблять силу его впечатления, это уже недостаток второстепенный и, главное, поправимый. Заметим мимоходом, что у Гоголя нет таких повторений. Конечно, мы не вправе требовать от произведений г. Достоевского совершенства произведений Гоголя, но тем не менее думаем, что большому таланту весьма полезно пользоваться примером еще большего».1
Ап. Григорьев в связи с выходом «Господина Прохарчина» и «Петербургских вершин» Я. П. Буткова утверждал: «Акакий Акакиевич гоголевской „Шинели“ сделался родоначальником многого множества микроскопических личностей: микроскопические печали и радости, мелочные страдания, давно уже вошедшие в обыкновение у повествователей, под пером г Достоевского и г Буткова доведены до крайнего предела <…>. Мелочная личность поражена тем, что существование ее не обеспечено, и вследствие этой чрез меру развившейся заботливости утрачивает человечность — таков Прохарчин».[42]
Единственным сочувственным из отзывов критики 1840-х годов было суждение В. Н. Майкова. Он постарался разъяснить социально-психологическую идею рассказа, указав что в «Господине Прохарчине» автор «хотел изобразить страшный исход силы господина Прохарчина в скопидомство, образовавшееся в нем вследствие мысли о необеспеченности». Сожалея, что на «выпуклое изображение» личности Прохарчина Достоевским не употреблена «хоть третья часть труда, с которым обработан Голядкин», критик выражал пожелание, чтобы в будущем писатель «более доверялся силам своего таланта» и не портил своих произведений под влиянием критики и других «посторонних соображений».[43]
Наиболее глубокую оценку рассказа при жизни писателя дал Добролюбов в статье «Забитые люди» (1861). Имея перед собой произведение Достоевского уже не только 40-х, но и конца 50-начала 60-х годов, Добролюбов мог в отличие от своих предшественников поставить фигуру Прохарчина в один ряд с другими образами «забитых людей», обрисованными писателем, и указать на связь их с общим «истинно гуманическим» направлением его творчества, проникнутого сознанием «аномалий» современной ему русской действительности и идеалом «уважения к человеку». Сознание необеспеченности и запуганность довели Прохарчина, по словам критика, до того, что он «не только в прочность места, но даже в прочность собственного смирения перестал верить», «точно будто вызвать на бой кого-то хочет…».[44]
Некоторые из мотивов, намеченных в рассказе, в углубленном и видоизмененном виде возрождаются в творчестве Достоевского 60-70-х годов («наполеоновские» мечты Раскольникова, «ротшильдовская» идея Аркадия Долгорукого в «Подростке»).