А бабоньки? Боже мой, глянешь, как она в колхозе работает, — и сердце на части рвется. А ведь ей в колхозе надо работать и у себя по домашности все справить, отстряпаться затемно, за ребятишками приглядеть, и об муже она печалуется — муж-то у нее воюет… Все ей надо справить, а работы в ее рученьках — не переделать, а тяжких думок — не передумать…
Один раз иду я в поле, еще до рассвета, а соседка сено косит для своей коровенки, до выхода на колхозную работу. Мужа у нее убили, четверо детишек мал мала меньше у нее на руках. Подошел я к ней помочь, и такими темными глазами она на меня взглянула, что, не поверишь, пришел я на стан и — закурил… Всю войну не курил, при всяком лихе держался! А тут свернул цыгарку и закурил — так она меня за сердце взяла этим темным взглядом…
Хозяин, в задумчивости постукивая по столу пальцами, сказал:
— Есть у нас такая старая бабья песня:
Да никто так не страдает,
Как мой милый на войне.
Сам он пушку заряжает,
Сам думает обо мне.
И молодая веселая улыбка как бы озарила лицо моего собеседника.
— Высоко они, наши женщины, о себе понимают. И правильно делают! Слов нет, — воевали, день и ночь о них помнили. Бывало, конечно, и так: когда в бою подопрет к душе, на какой-то час обо всем забудешь, а потом опять к дому мыслями летишь.
Пришел я с фронта, пригляделся, как дома работают, — дошло до сердца, что тягость, какая легла на эти бабьи плечи, — одинаковая с тем, что мы там терпели.
На фронте получил я подарок. Ну, дело обыкновенное — кисет расшитый, сухарики и другое прочее, и письмецо. Пишет работница с московского завода: «Дорогой боец, посылаю тебе посылку и горячий привет, бей врага, как полагается. Мы на оборону день и ночь работаем, а душой — с вами». Ну, и остальное, что положено, пишет, доброго здоровия желает.
И как раз это было в тяжелое время Курской битвы… Тут немецкие танки черной тучей идут, отбиваем их, как указано, роздыху нет, после боя диву даешься, как жив остался, а тут эта посылка… Получил ее прямо в окопе и, знаешь, заплакал… Сам-то я некурящий, кисет мне не нужен, а сухари, конечно, ел, и соленая слеза на них падала… Вот, думаю, рабочая женщина, как и мы, день и ночь не спит, для нас, какие на фронте, трудится, но вспомнила обо мне. А может, она от себя оторвала этот кусок? Сладки были эти сухарики от моих думок…
Хозяин улыбнулся, тронув пальцами седоватые усы:
— А ведь смешинка была и там. Вот, посылала, гадала — небось, молодому попадет в руки, но пригодилось и старику…
Великий труд вынесли наши женщины в войну. И работали с великой сознательностью, понимали, как нужен их труд советской власти. Так я по своему стариковскому разумению думаю, что памятник они себе заслужили.
…Через час я проснулся от гудка автомашины. Из кухни донесся голос хозяина:
— Что же ты, Колесниченко, так ездишь? Давно пора бы быть. Что ж, по твоей милости трактор должен простаивать? Мелкая у тебя сознательность, гляжу я. Без тебя знаю, что обувка на машине плохая. Ты на плохой обувке сумей хорошо ездить, а на хорошей-то и всякий поедет. Сейчас же вези горючее в поле, а Семену скажи, что я приеду на заре.
Хозяин в потемках прошел к кровати и, тяжело, по-стариковски, кряхтя, стал разуваться. Через какое-то время я снова проснулся от резкого стука в окно. Снаружи хриплый мужской голос громко позвал:
— Корней Васильевич, подводы второй бригады пришли с глубинки. Сейчас грузить хлеб или подождать до утра? Быки сильно приморились.
Хозяин подошел к окну, негромко сказал:
— Сейчас же пускай грузят и везут. Подожди, я выйду, вместе пойдем к амбарам.
Я не слышал, когда он вернулся, но задолго до рассвета его разбудили снова: один из тракторов, работавших на подъеме зяби, вышел из строя, и хозяин ходил в правление колхоза звонить в МТС. Его будили еще раза три за ночь. Перед рассветом наш невыспавшийся шофер, горестно вздыхая, сказал:
— Ну, папаша, веселая у тебя жизнь… Что у тебя ночевать, что в клубе под музыку — все одно.
Уже одетый хозяин устало улыбнулся, сказал:
— Беспокойно живем. Хозяйство у нас большое, дела много, вот ночушки и прихватываем. Но сейчас вы позорюете как следует, беспокойства для вас больше не будет, я ухожу: у нас заседание правления колхоза.
Я посмотрел на часы: была половина пятого утра.
Шофер рассмеялся:
— Кто же это начинает заседание в пятом часу утра?
— А как же ты думал, сынок? Днем все члены правления в разгоне: один хлеб отгружает, другой — в полеводческой бригаде, третий поедет в Сталинград запчасти для машины добывать, мне тоже на заре надо в поле попасть. Вот и порешили собраться пораньше, накоротке обсудить наши дела. У нас у всех одна думка: как бы поскорее колхоз поднять на ноги. Хуже других мы жить не собираемся!
Да и стыдно нам будет жить хуже других, потому что крепко помогает нам государство: не говоря уже про другие машины, одних новых гусеничных тракторов наш район получил в этом году более тридцати штук. Это тоже надо понимать! А дела наши резво идут в гору. Урожай в этом году богатый, зяби напахали куда больше, чем в прошлом году, озимых наш колхоз тоже посеял гектаров на четыреста больше.
Уж если такую великую беду, как прошлогоднюю засуху, одолели, то теперь нам удержу не будет. Уж это точно!
— А вас, папаша, засуха, значит, тоже по ногам ударила? — поинтересовался шофер.
— Ударила, сынок, да еще как. Но с ног не сбила. На своей земле мы крепко стоим! Я так думаю, будь такая засуха в старое время, половина народа перемерла бы. Ведь как раньше в крестьянстве жили? Один с голоду пухнет, а у другого, богатея, полны амбары хлеба, и он пальцем об палец не ударит, чтобы помочь соседу. А власти тогдашней до народного горя и дела не было. Но теперь — другая история. Попали мы в беду при этой засухе — государство выручило, помогло хлебом, семенами. Ослабевших мы подкармливали, поддерживали, как могли. Вот и устояли. И народ весь сохранили.
А весною как работали! Иного ветром валит, а он в поле идет и работает из последних сил. Золотой же у нас народ, это тоже надо понимать!
…Мы выезжали из хутора на восходе солнца. На улице пряно и нежно пахло увядшей лебедой. С Дона тянуло сырым, холодным ветром. Тяжелые тучи шли так низко, что, казалось, вот-вот зацепятся розовеющим подбоем своих крыльев за оголенные макушки высоких тополей.
Возле колхозных амбаров, несмотря на раннюю пору, было людно и шумно: двое стариков на грохотах подсевали хлеб, у крайнего амбара разгружалось около десятка подвод, пришедших, очевидно, с колхозного гумна. Здесь же стояла полуторатонка, и высокий шофер в жарко расстегнутом ватнике и сбитой на затылок кубанке яростно накачивал колесо, беззвучно, но достаточно выразительно шевеля губами.
Километрах в трех за хутором, неподалеку от дороги, работал новенький, с еще не выгоревшей на корпусе краской трактор «СТЗ — НАТИ». Следом за ним, прихрамывая, шел человек в шинели и, наклоняясь, замерял прутиком глубину вспашки.
Шофер наш весело указал на него, заулыбался:
— Вот он, председатель-то, вышагивает, как грач по борозде. Силен, хромой дьявол! Уж у него, небось, тракторист мелко не будет пахать и огрехов не наделает… Перед выездом ходил я про дорогу расспросить. Из любопытства заглянул и в амбары. Хлеба у них — ого! И народ этим Корнеем Васильевичем доволен. «Строговат, — говорят, — у нас старик, зато уж хозяин — красота! По справедливости всегда действует. И работа идет у нас отличным порядком: потому что он нас уважает, а мы его». Я на него пожаловался: остановились, дескать, у вашего хозяина ночевать, но, кроме беспокойства — никакого удовольствия. Он сам всю ночь не спал по хозяйственным делам и нам не дал. А один дедок смеется: «Он у нас тревожный… Но под лежачий камень вода не течет. Если бы меньше тревожились, то за два года хозяйства не подняли бы».