Боярыня обняла его за виски, притянула к себе, поцеловала в лоб, но Зверев вывернулся:
– Как у тебя язык повернулся, мама? Внуки у тебя растут, я тоже живой покамест. А ты мне такое сказываешь! Все ерунда, устала ты просто. Это от одиночества. И я дурак, не подумал. Я тебя с собой заберу, в Запорожское. Дворец там отстроен, не меньше усадьбы отцовской. Там и дети, и Полина, и я там всегда рядом буду. Все, решено! Лошади дня три отдохнут, соберешься и поедем. Аккурат к Крещенью поспеть можем, коли не мешкать.
– Не поеду, сынок, – покачала головой Ольга Юрьевна. – Прости, но пора мне, Андрюша, и о душе подумать, о царствии небесном. Грехи свои надобно отмолить. А грехи на мне тяжкие, страшно и подумать.
– Перестань, матушка! – Зверев отлично понимал, о чем говорит Ольга Юрьевна. – Сына своего спасти – это не грех!
– Спасти, может, и не грех, – ощутил он на щеке ее прохладную руку, – да токмо к чародейству и колдовству христианину обращаться никак не потребно. По деяниям мне и кара. Кто был родной, всех Господь прибрал, лишь тебя оставил. Пути его неисповедимы. Хоть тебя надобно мне у него отмолить. Тебя отмолить, душу спасти. Ухожу я от мира сынок. В обитель Пустынскую закроюсь, постриг приму, власяницу надену. Сколько смогу, столько обетов приму. Бог милостив, искреннее раскаяние примет.
– Чего ему принимать?! Ты же меня от смерти спасала, мама! Разве Бог за это карать может?
– Перестань, – матушка прижала ему палец к губам. – Радость у меня, сын приехал. Нечто хочешь меня в слезах видеть? За стол иди, на место отцовское. Холопы твои, мыслю, с лошадьми и грузом уж управились, сейчас трапезничать придут. Голодные, что волки. Дай посмотреть на тебя, на пиру веселом посидеть. Забудь о разговоре нашем. Опосля обсудим, как отдохнете. Дозволь вернуться дворне к столу, слово им доброе скажи. Ты им ныне хозяин.
* * *
Пир длился дотемна. Андрей, погруженный в свои мысли, никого не останавливал и не подгонял, только кубок поднимал, когда здравицы в его честь кричали. Ольга Юрьевна тоже молчала – глядя то на сына, то на образ Николая Чудотворца, перед которым слабо тлела красным язычком небольшая лампадка. Взгляд Зверева тоже то и дело обращался к ней. И каждый раз он удивлялся, как быстро и заметно иссохла за минувший год боярыня. Словно и правда недуг какой вселился.
Застолье прервала весть о том, что баня наконец-то прогрелась. Гости отправились туда, но попариться всласть не удалось. Время двигалось к полуночи, а это, известное дело, тот час, когда умываться является нечисть домашняя и окрестная, что человека смертного запросто до смерти упарить может али рассудка лишить. Однако же времени и воды, чтобы смыть дорожную грязь, хватило всем, после чего холопы отправились пировать дальше, а князь, не испытывая на то настроения, пошел в свою еще детскую светелку – спать.
Дорога не оставила князя и ночью. Стоило закрыть глаза – и точно так же, как все последние дни, видел он утоптанный, перемешанный с грязью, чуть коричневатый снег бесконечного тракта, гриву понурившего голову коня, мерно вылетающие вперед ноги с широкими копытами, проплывающие справа и слева заиндевевшие березняки, черные, с серебристой припорошкой, ели, голые, унылые стволы озябших сосен.
Дорога тянулась и тянулась, постепенно сужаясь, превращаясь в узкую тропу, пробитую среди высоких, сверкающих чистотой сугробов. Просека была глубокой, как ущелье, небо – пасмурным, окружающий лес – плотным до абсолютной непроглядности. И все же тропа оставалась светлой, словно залитой ярким солнечным светом. Она тянулась, тянулась, тянулась, рассекая лес тонкой прямой стрелой, пока не уперлась в ноги старца с морщинистым лицом, в длинном овчинном тулупе, в большущей шапке из горностая и со связкой мышиных черепушек, свисающих с левого плеча. Старик опирался на неровный и узловатый, зато крепкий, как сталь, посох из соснового корня.
Голова его медленно поднялась, в лицо всадника вонзился, причиняя острую боль, мертвецки-холодный взгляд, шелохнулись бесцветные губы:
– Так-то ты слово свое держишь, чадо? – услышал Зверев, содрогнулся всем телом и проснулся.
В комнате и за окном было темно. Впрочем, если на улице уже и светало – через два слоя промасленного ситца первым слабым лучам все равно было не пробиться. Зато из-за окна доносилось редкое беканье, сонное кудахтанье, изредка мычала хриплая корова. Время от времени звякало железо. Это означало, что жизнь усадьбы снова возрождалась после долгой зимней ночи.
Андрей не спеша оделся, вышел на крыльцо, негромко свистнул:
– Эй, есть кто в конюшне?! – Из-за приоткрытой створки хлева высунулась курчавая рыжая голова, и князь тут же ткнул в ее сторону пальцем: – Скакуна мне бодрого оседлай не медля. Седло не парадное, а удобное, походное положи, и торбу с ячменем.
– Слушаю, княже… – Подворник, судя по кивку головы, поклонился, из-за створки было не видно.
Зверев тоже кивнул, вернулся в дом и направился к кухне, где уже вовсю кипела работа. Ведь к тому времени, как проснется усадьба, на всех должен быть готов сытный горячий завтрак. Князь здесь не узнал никого, однако стряпухи не знать боярского сына не могли, и потому он уверенно приказал:
– Сумку чересседельную мне с собой приготовьте. Вина положите, пива, пирогов, убоины какой-нибудь горячей, ветчины. Круп разных с полпуда. Еще какой снеди по мелочи, коли есть. Поторапливайтесь, лошадь на дворе студится. Как матушка поднимется, передайте: засветло вернусь. Поди, в бане от души попариться время будет.
Девки и кухарки не прекословили, минут за десять собрали внушительную торбу. С нею князь вышел во двор, перекинул сумку через холку скакуна, поднялся в седло, забрал у подворника поводья, кивнул на ворота:
– Отпирай! – И выехал в предрассветные сумерки, тропя через девственный наст свежую дорожку.
Скакун шел тяжело: зима успела намести снега коню почти по брюхо, и каждый шаг давался бедолаге с трудом. К счастью, ехать было недалеко: пара верст до Большого Удрая, через замерзшую реку на болото, еще с полверсты мимо низких и черных, скрученных, будто судорогами, березок к колючей стене ежевики и затем – к двум выпирающим из топей пологим холмикам.
Когда князь спешился, уже давно рассвело. Чистое голубое небо обещало крепкий, трескучий морозец, где-то в кустах испуганно чирикали пичуги, над ними носились, прыгая с дерева на дерево, две рыжевато-серые выцветшие белки с пушистыми, но редкими, как посудный ершик, хвостами. Андрей отпустил коню подпруги, накрыл попоной, дабы тот не застудился, повесил на морду торбу, погладил между глазами:
– Ничего, милый, отдохни. Назад по торному пути куда легче скакать будет.
Прихватив сумку, он поднялся к знакомой пещере, один за другим откинул пологи, сшитые из невыделанных козьих шкур, и остановился на глиняной площадке в полторы сажени шириной, давая глазам время привыкнуть к полумраку. Здесь, в обители древнего волхва, как и прежде, пахло едким дымом, сосновой смолой и чем-то чуть сладковатым, дрожжевым, как от кадушки со сдобным тестом. Освещалось помещение не свечами или факелами, а продолговатым камнем с сажень длиной и в локоть толщиной, вмурованным в стену на высоте в полтора роста. Свет был слаб – при взгляде на колдовской валун глаза не испытывали никакого неудобства, на человеческие нужды его вполне хватало. Просто после ослепительного белого наста, яркого неба, сияющего солнца – в пещере человек на несколько минут оказывался совершенно слепым.
Снизу презрительно крякнули. Андрей вспомнил, что на подобный момент старый колдун учил его заговору на кошачий глаз – но вспомнить нужных слов и действий не смог, а потому просто повернулся влево, где должна быть лестница, и с нарочитой ленью начал спускаться по ступеням. Благо глаза как раз привыкли к полумраку, и из темноты мало-помалу проступили стены, дощатый стол и две скамьи внизу, стеллаж напротив, обложенный валунами очаг, в котором еще тлели бурыми огоньками недогоревшие угли.