– А этот как же? – показал Скорик на картинку.
– Молодец, – похвалил судья. – Соображаешь. Правильно, Скориков. Всего один прут только до нашего времени и дошёл, отлитый на Новом Монетном.
Сенька задумался.
– Чего ж они, серебряники эти, заготовки побросали, денег из них не начеканили?
Кувшинников развёл руками:
– Загадка. – Глаза у него теперь были не въедливые, сощуренные, а блестящие и широкие, будто судья сильно чему-то удивился или обрадовался. – Хотя не такая уж и загадка, если немного порассуждать. Воровства в семнадцатом веке было много, ещё больше, чем сейчас. Вот, тут в энциклопедии написано… – Он повёл пальцем по строчкам. – «За так называемое „угорание“ серебра мастеров нещадно били кнутом, иным вырывали ноздри, однако от дела не отставляли, ибо серебряников не хватало». Видно, мало били, если кто-то тайник из «угоревшего» серебра устроил. А может, не мастеров нужно было драть – дьяков.
Дальше судья стал про себя читать. Вдруг присвистнул. Сеньке удивительно стало: такой человек, а свистит.
– Сеня, ты за сколько свои прутья продал? Скорик врать не стал. Кувшинников сам богатый, завидовать не будет.
– По четыре катеньки.
– А тут написано, что этот прут пятьдесят лет назад на аукционе в Лондоне был приобретён коллекционером-нумизматом за 700 фунтов стерлингов. Это семь тысяч рублей, а по нынешним деньгам, пожалуй, и поболе.
У Сеньки рот сам собой разинулся. Ай да Ашот Ашотыч, ай да змей!
– Видишь, Скориков, если б ты свой клад казне отдал…
– Да с какой радости казне-то? – вскинулся Сенька, ещё не оправившись от ювелирова вероломства.
– Так ведь серебро у казны было украдено. Хоть и двести лет назад, но государство-то все то же, Российское. За передачу властям клада, согласно закону, нашедшему положена треть стоимости. Выходит, ты за свои пять прутьев получил бы не две тысячи, а во много раз больше. К тому же был бы честный человек, родине помощник.
Сенька хотел было сказать, что дело поправимое, да вовремя прикусил язык. Тут надо было сначала крепко думать, а потом уж болтать. Кувшинников-то остёр, враз всё выпытает.
И без того судья на Скорика хитро смотрел, со значением.
– Ладно, – говорит. – Ты подумай, куда прутья нести, если вдруг ещё найдёшь: барыге своему или в казну. Надумаешь по закону, я тебе подскажу, как и куда. В газетах про твой патриотизм напишут.
– Про что?
– Про то, что ты не только своё брюхо, но и родину любишь, вот про что.
Насчёт родины Сенька как-то не очень уверен был. Где она, его родина? Сухаревка, что ли, или Хитровка? За что их, вшивых, любить?
А Кувшинников опять удивил. Вздохнул:
– Так, значит, врал мне Зот про гимназию-то? И про остальное, поди, тоже… Ладно, за это он мне ответит.
И вдруг запечалился, сивую голову повесил.
– Ты, – говорит, – прости меня, Сеня, что я от своей совести ста рублями откупался. Мне бы хоть раз самому съездить да проверить, как ты там проживаешь. Хотел ведь я, когда твой отец умер, вас обоих к себе взять, да Пузырев намертво вцепился – родной племянник, я мол, сестрина кровь. А ему, выходит, только деньги нужны были.
Здесь у Сеньки мысли от огромных тыщ совсем в другую сторону развернуло: как бы оно у него всё сложилось, если б после родительской смерти не к Зот Ларионычу, а к судье Кувшинникову попасть?
Да чего там, что попусту убиваться.
Спросил хмуро:
– Не пустите с Ванькой повидаться?
Судья не сразу ответил.
– Что ж, говорил ты со мной честно, да и парень ты непропащий. Повидайтесь. Почему не повидаться? У Вани как раз урок французского закончился. Иди в детскую. Горничная тебя проводит.
А про братишку Сенька волновался зря. Тому когда сказали, что старший брат пришёл – выбежал навстречу и как прыгнет на шею.
– Ага! Это я, я ему письмо написал! Ты, Сеня, точь-в-точь такой, как я воображал! – И поправился. – Не воображал, а запомнил. Нисколько не изменился. Даже галстук тот же!
Вот врать здоров, оголец.
Дал ему Скорик бонбоньерку, ещё подарки: бинокль и перочинный ножик – тот самый, с ногтечисткой. Ванька про брата, конечно, сразу позабыл, принялся лезвиями щёлкать, но это ничего, пацанёнок он и есть пацанёнок.
С судьёй Сенька попрощался за руку, обещался через пару деньков снова быть.
Обратно шёл пешком чуть не до самой Калужской, думу думал.
Семь тысяч за прут! Если цену не сбивать, можно на одном прутике целый год по-княжески жировать.
Помозговать надо было, очень сильно думалкой поворочать.
Как учила некая, один раз уже поминавшаяся особа: «Кто маро думар – много пракар».
История четвёртая. Про японского человека Масу
Это в смысле: «Кто мало думал – много плакал». Особа эта русскую букву «л» выговорить не умела, потому что в ихнем наречии такой буквы в заводе нет. Как-то живут, обходятся.
Стало быть, пора рассказать про второго Сенькиного учителя, не нанятого, а самозваного.
Дело вышло так.
В тот самый день, когда Скорик после балета и борделя утром сначала болел, а после лечился шампанским и паштетом, был к нему нежданный гость.
Постучали в дверь – тихо так, прилично. Думал – хозяйка.
Открывает – а там вчерашний японец.
Сенька напугался – страх. Сейчас как пойдёт метелить: чего, мол, удрал, расчёта за покражу не получив?
Японец поздоровался и спрашивает:
– Тево дрозись?
Сенька ему честно: так, мол, и так, дрожу, потому что за жизнь свою опасаюсь. Не порешили бы вы меня, дяденька.
Тот удивился:
– Ты сьто, Сенька-кун, смерчи боисься?
– Кто ж её не боится, – ответил на грозный вопрос Скорик и к окну попятился. Мысль возникла – не сигануть ли из окошка. Высоконько было, а то беспременно прыгнул бы.
Японец давай дальше стращать – вроде ещё пуще удивился:
– А сево её бояться? Ты ведь нотью спать не боисься?
От такого нехорошего намёка Сенька уж и высоты страшиться перестал. Допятился до окна, створку отворил, как бы душно ему. Теперь, если убивать начнут, одним скачком можно было на подоконник взлететь.
– Так то спать, – сказал он. – Знаешь, что утром проснёшься.
– И посре смерчи проснесься. Бери хоросё дзир – хоросё и проснесься.
Тоже ещё поп выискался! Будет, басурман, крещёному человеку про рай и воскресенье проповедовать! От близости окна Скорик чуток осмелел.
– Как вы меня сыскали-то? – спросил. – Слово, что ль, какое волшебное знаете?
– Дзнаю. «Рубрь» надзывается. Дар марьсику рубрь, он дза тобой победзяр.
– Какому мальчику? – опешил Сенька. Маса показал рукой на аршин от пола:
– Маренькому. Сопривому. Но бегает быстро.
Японец оглядел комнату, одобрительно кивнул:
– Мородец, Сенька-кун, сьто тут посерирся. От Асеурова переурка бризко.
Это он про Ащеулов переулок, где они с Эраст Петровичем квартируют, сообразил Сенька. В самом деле недалёко.
– Чего вам от меня надо? Ведь бусы-то я вернул, – сказал он жалобно.
– Господзин верер, – строго, даже торжественно пояснил Маса и вдруг вздохнул. – А есё ты, Сенька-кун, на меня походз. Я когда быр такой, как ты, тодзе быр маренький бандзит. Бери бы госпозина не встретир, вырос бы борьсёй бандзит. Он – мой учитерь. А я буду твой учитерь.
– Есть у меня уже учитель, – проворчал Скорик, перестав бояться, что станут до смерти убивать…
– Чему учит? – оживился Маса. (То есть на самом-то деле он спросил тему утит, но Сенька уже научился разбирать его чудной говор и с пониманием не затруднился.)
– Ну, там хорошим манерам…
Коротышка ужасно обрадовался. Это самое главное, говорит. И объяснил про настоящую учтивость, которая происходит от искреннего уважения ко всякому человеку.
В разгар объяснения над Сенькиной головой зажужжала муха. Он её, настырную, гнал-гнал, никак не отставала. А японец как подпрыгнет, махнул рукой – и поймал насекомую в кулак.
От такой его резвости Скорик взвизгнул, на корточки присел, да ещё голову руками прикрыл – думал, прибить хочет.