Монах поднимается и обводит всех торжествующим взглядом: он победил, и победил — смирением, как и подобает иноку…
— Прикажи-ка, Антоша, подать на мировую еще стаканчик сантуринского, — говорит он примирительным тоном.
Вино приносят. В дверях вдруг совершенно неожиданно появляется Филарет и устремляет грозный солдатский взгляд на стакан.
— Мы тут… тово… богомыслием… богомыслием занимаемся, — начинает лепетать о. Феодосий.
— Вижу, що богомыслием, — круто обрывает о. Филарет. — Давай и мiнi вина! Чем я хуже Хведосiя?!
Приносят вина и о. Филарету. Завсегдатай вступает с ним в разговор:
— Отец Феодосий говорит, что у вас на Афоне…
— Бреше! — обрывает, не дослушав, о. Филарет.
— Что у вас на Афоне всенощная тянется…
— Бреше, як сивый мерин, — не дает договорить о. Филарет.
— От вечера и до утра будто бы тянется всенощная…
— Бреше… Вiн все бреше…
— А правда, что во всей Турции только у вас на Афоне колокола дозволены?
— Бреше, бреше, бреше… Хведосie все бреше…
— Да это не отец Феодосий говорил, а я в книжке читал…
— А як читав, то — правда…
Отец Филарет тоже выпивает несколько стаканов сантуринского и разговор ведет отрывисто и желчно: все у него брешут. И весь мир брешет. Больше от него нельзя добиться ничего. Из его разговора вытекает, что не брешет только он один. Почувствовав в голове хмель, он поднимается и направляется к выходу.
— Куда теперь, отец Филарет? — опрашивают его завсегдатаи.
— Пiду на судно в гавань. На судне у нас всеношна скоро начнется.
Отец Филарет, ни с кем не простившись, уходит. Вскоре вслед за ним поднимается и о. Феодосий.
— Пойти и мне на наше суденышко помолиться! — решает он. — Благолепная у нас нынче будет всенощная… Канон трогательный… Стоишь, слушаешь — и как бы на небеси…
Вздохнув несколько раз от умиления, монах уходит. Вскоре уходят один за другим и завсегдатаи. Лавка пустеет, и Антоша погружается в чтение Майн-Рида. Вскоре приходит и Павел Егорович.
— Отец Феодосий и отец Филарет были здесь без вас, — докладывает Антоша.
— А ты их угостил чем-нибудь? — озабоченно спрашивает Павел Егорович.
— Сантуринское пили…
— Ну, это хорошо. Где же они теперь?
— Ушли к себе в гавань на судно, ко всенощной. Отец Феодосий говорил, что у них сегодня канон будет читаться очень трогательный…
На лице Павла Егоровича выражается сокрушение.
— Как жаль, что я их не застал, а то и я отправился бы с ними… Я давно уже собираюсь помолиться у них на корабле… Служба у них — умилительная, по афонскому уставу… Сходить разве?
Павел Егорович погружается в глубокое раздумье. В это время в лавку входит старая нянька Александровна, которая выходила и вырастила Антошу.
— Антоша, иди, тебя мамаша зовет, — обращается она к нему, а затем, по его уходе, говорит Павлу Егоровичу: — А у нас — чудеса, Павел Егорович. Нарочно пришла вам сказать… Вы бы ваших монахов хоть бы в комнату взяли, а то ведь срам: оба — выпивши и спят невесть где: один приткнулся в курятнике, а другой — в конюшне, прямо в стойле заснул…
— Не может быть?! — удивляется Павел Егорович. — Ведь у них на корабле сегодня всенощная…
— Вот вам и всенощная… Срам один только… Право, их бы в комнату взять… Не дай бог, кто увидит…
Нянька ушла, но через минуту является улыбающийся Антоша.
— Отец Феодосий и отец Филарет у нас на дворе всенощную служат, — говорит он.
— Не твое дело! Дурак! Пошел вон! — обрушивается на него отец и задумывается…
— За что же вы бранитесь? — обиженно протестует Антоша.
— Это враг рода человеческого над ними смущается и искушает их, а ты смеешься. У монаха на каждом шагу искушение. Почитай-ка жития святых отец, — так и узнаешь… Осуждать их нельзя и грешно.
По мере того как Антоша подрастал и входил в разум, торговля в лавке делалась для него все тяжелее и противнее. Под влиянием гимназии у него уже начинали появляться и другие понятия, и другие интересы. Начали постепенно пробиваться наружу и такие запросы, каких раньше не было. Потянуло к свободе, к самостоятельности и к защите своих прав. Все это совсем уже не вязалось с теми требованиями, которые предъявляли к нему отец и лавка.
А торговые дела Павла Егоровича не по годам, а уже по месяцам становились всё хуже и хуже. Явился конкурент, открывший такую же точно лавку на углу через дорогу и пустивший товар дешевле; и сам Павел Егорович нечаянно зарвался, закупив в кредит такую партию вина, какой он не мог продать и в десять лет; подошло еще что-то подобное же — и дела пошатнулись. Надо было искать какого-нибудь выхода. И этот выход был найден опять-таки в ущерб бедному Антоше…
В Таганрог провели железную дорогу, — и торговые порядки в нем, естественно, изменились. Гужевая доставка зернового хлеба на волах сразу значительно сократилась. Сократился и главный покупатель Павла Егоровича — мужик-хохол, привозивший этот хлеб. Перетянула железная дорога.
На окраине города вырос каменный вокзал. Подле вокзала сейчас же образовался на площади маленький базар, а ближайшие к этому месту домовладельцы переделали свои деревянные сарайчики под торговые помещения, в которых предприимчивые сыны Израиля немедленно открыли кабаки — бок о бок и нисколько не боясь конкуренции. Теперь весь этот торговый люд стал рассчитывать уже не на мужика-чумака, а на пассажира.
Такой же расчет зародился и в голове Павла Егоровича.
— Идет человек на вокзал, видит бакалейную лавку — зайдет, что-нибудь купит, — рассудил он. — Приедет человек по железной дороге, выйдет с вокзала, увидит лавку — тоже зайдет и купит.
Мысль эта так понравилась ему, что он, не задумываясь и не наводя справок, нанял сарайчик рядом с кабаком, перевез в этот сарайчик немножко товару из своей лавки — и открыл новую лавку.
Кого же посадить в нее? Андрюшку и Гаврюшку нельзя, потому что они — воры и за ними нужен присмотр. Ясное дело, что торговлю в новой лавке можно поручить только детям — Саше и Антоше.
Несчастные гимназисты к этому времени только что окончили экзамены, и Саша перешел в шестой, а Антоша — в четвертый класс. Оба они рассчитывали на каникулах отдохнуть, но расчет юношей не оправдался. Отслужили в новой лавчонке молебен и обрекли гимназистов сидеть безвыходно рядом с кабаком и улавливать пассажиров. Саша, у которого уже начинал пробиваться пушок на верхней губе, с геройством, приличным ученику пятого класса, пообещал достать пистолет и застрелиться, а Антоша только с отчаянием воскликнул:
— Господи, что мы за несчастный народ! Товарищи на каникулах отдыхают, ходят купаться и удить рыбу, бывают по вечерам в казеином саду и слушают музыку, а мы — как каторжные…
Но ни угроза Саши, ни отчаяние Антоши — не помогли. Каторжная жизнь началась. По заведенному обычаю надо было вставать в пять часов утра и запирать лавчонку около полуночи. Но Павел Егорович не понял и не взвесил той тяготы, которую он взвалил на плечи детей, а, наоборот, весело потирая руки, сказал Евгении Яковлевне:
— Вот, слава богу, уже и дети помогают! Если торговля пойдет хорошо, то я возьму их из гимназии и оставлю в лавке.
— Боже сохрани! — всплеснула руками Евгения Яковлевна. — Ни за что не позволю взять детей из гимназии! Богу буду на тебя жаловаться…
С первых же дней оказалось, что расчет Павла Егоровича был создан на песке. Пассажир оказался неуловляемым и потянул с вокзала совсем в другую сторону. Вместо груд золота истомленные дети приносили отцу по ночам выручку всего только полтора, два и редко-редко три рубля. Простая арифметика показывала, что такая торговля не оплачивала даже наемной платы за лавчонку, но Павел Егорович был неумолим и все надеялся. На мольбы Саши и Антоши прекратить бесцельную муку он отвечал:
— Дальше лучше будет. Покупатель еще не познакомился с лавкою…
Антоша неудержимо плакал, а Саша обещал покончить с собою двадцатью способами сразу, но до августа все-таки дотянули. Молодежь сильно осунулась и похудела и пошла в гимназию не отдохнувшей, а, наоборот, страшно утомившейся за лето. Павел Егорович закрыл лавочку и стал подводить итоги. И — о ужас! — в итоге получился убыток! Одного керосина сгорело в двух лампах за лето на тридцать рублей, а остальные ничтожные барыши поглотила наемная плата.