…Зачем я в Ялте? Зачем здесь так ужасно скучно? Идет снег, метель, в окна дует, от печки идет жар, писать не хочется вовсе, и я ничего не пишу».
Я лежала на полу перед развернутой книгой переплетенной газеты размером во весь лист и, макая руку в тарелку с водой, чтобы несколько смыть с нее вековую пыль, перелистывала каждый номер, читая подписи под фельетонами.
Так как Антон Павлович не помнил ни года напечатания, ни заглавия своего первого рассказа в этой газете, мне пришлось начать с самых отдаленных времен. Изредка попадались рассказы, подписанные одной буквой «Ч», и тогда я читала их, чтобы угадать, не принадлежали ли они перу Антона Павловича.
Я спросила Антона Павловича:
«Подписывались ли вы когда-нибудь одной буквой?»
Он ответил: «Не помню, матушка».
Сергей Николаевич тоже не знал.
Но рассказы «Ч» были до такой степени плохи, что я решила не обращать на них больше внимания. Таким образом я пролистала года два без всякой пользы.
Начихалась я отчаянно. Каждая страница поднимала облако пыли.
Итак, лежала я на полу и листала, а из головы не выходило письмо Чехова.
Ведь это были горькие жалобы. А Антон Павлович не легко жаловался и тосковал. Значит же, круто, тяжело ему пришлось.
Постепенно вспоминалась фраза из «О любви»:
«Я был несчастлив…»
Неужели я никогда, никогда не принесу ему ничего, кроме огорчений?
Я собралась с духом и решила поговорить с Мишей. Было это вечером, в его кабинете. Он искал в ящике своего письменного стола какую-то коробочку, в которой должна была находиться сломанная запонка. Ее надо было отдать починить. Коробочка не находилась, и он сердился. Я стояла у окна, где было почти темно.
— Ты тут рылась?
— Я не открывала этого ящика.
— Рассказывай! У меня нет уголка в доме, где бы я мог…
Он не докончил фразы, потому что коробочка оказалась у него под рукой. Он стал разглядывать запонку.
— Вот что, Миша, — начала я, — мне надо с тобой поговорить.
Я упомянула о болезни Чехова и его одиночестве и тоске.
— Помнишь, ты жалел о том, что вытребовал меня телеграммами из Москвы, когда он лежал в клинике? Исправь теперь свою вину, отпусти меня на несколько дней в Ялту. Нельзя же, право, смотреть на мою дружбу с Чеховым с обычной точки зрения, нельзя не оказать ему больше доверия, больше уважения. Мой приезд развлечет, доставит ему маленькую радость.
Я говорила и удивлялась, что Миша меня не прерывает, а слушает молча. Я заранее была уверена, что наш разговор не пройдет гладко, а вызовет гром и молнии, но у меня были причины надеяться, что дело может повернуться в мою пользу.
— Почему бы мне не поехать? — продолжала я. — Ведь я уже не молода и не легкомысленна, Антон Павлович болен…
Но тут-то и разразилась гроза.
— Ах, он болен! В Ялту? К Чехову? Он болен? Конечно, болен, он чахоточный. Знаем мы этих чахоточных! Ведь это первые… (Он сказал слово, которое я повторить не могу.) Да! Это свойство болезни. Ведь это вы живете в розовом тумане, ровно ничего не знаете, ничего не понимаете.
Ах, как трудно было выдержать спокойный, мирный тон! Кровь бросилась в голову.
— Ты несправедлив, — сказала я, — и то, что ты говоришь, возмутительно. Я десять лет знаю Антона Павловича. Знаю его хорошо. Знаю и его безукоризненное отношение ко мне…
— Что ты знаешь?! — кричал Миша. — Что ты можешь знать?
Тогда и я перестала владеть собой.
Когда он любил меня и ревновал, я это понимала и прощала ему его грубость, но теперь, когда он был влюблен в другую, когда смотрел на меня только как на собственность, которую, отложив, все-таки надо было приберечь, — теперь я возмутилась и негодовала.
— Я уеду! — в заключение нашего длинного и бурного разговора заявила я. — Ты так и знай. Уеду! Почему я не только должна терпеть, но и должна всячески содействовать твоему увлечению ничтожной женщиной, а ты, где и как только можешь, препятствуешь моей дружбе с самым умным, благородным и талантливым человеком?
— Ты истеричка! — визгливым голосом закричал Миша. — Тебя лечить надо. И ты воображаешь, я не понимаю: ведь ты мне устроила сцену ревности, как самая пошлая баба. Уедешь, а на другой день после твоего приезда в Ялту появится заметка в газете: «Писательница Авилова прибыла в Ялту к Чехову». Будет публичный скандал. Я буду басней города.
А на другой день Миша был тих, любезен, предупредителен, но жаловался на здоровье — в сердце перебои, колотье.
— Так было у отца незадолго до его смерти.
Когда он ушел на службу, моя маленькая Ниночка уселась у меня на коленях, прижалась ко мне и сказала:
— Мамочка, не уезжай от нас. Нам будет очень плохо. Папа будет болен. А я буду плакать, плакать!..
— Это тебя папа научил сказать?
— Да, папа.
— А еще что он просил сказать?
— А я забыла.
Я не уехала.
Почему бы этому «армейскому офицеру» не написать хоть раз ясно и просто? Не выразить своего желания меня видеть? А если в «Шклов» уже приехал кто-нибудь, кто сумеет лучше развлечь его?
Чехов писал мне часто, но в этих письмах я уже не чувствовала призыва.
Не слышала я больше: «Я люблю вас, Надя». Все было обычно, буднично и равнодушно.
Я не поехала в «Шклов», потому что уже опять мало верила, что я там нужна.
XVII
Весной мне пришлось ехать в Москву. Между прочим, я рассказала Алеше, у которого я остановилась, что Антон Павлович хочет купить для матери и сестры в Москве дом, но не знает, как за это приняться.
— Чего же проще! — заявил Алеша, — вот мы заготовим ему списочек домов, которые продаются и, по твоему мнению, подходящи. Укажет их нам один мой знакомый, который как раз занимается продажей и покупкой домов. Он, конечно, жулик, но меня он надувать не захочет. За это ручаюсь. Приступим?
— Ты знаешь, мне ничего не поручено.
— Ну, еще бы. Чехову это бы и в голову не пришло. Но раз он хочет купить и затрудняется, то надо помочь. Мы оба весело смеялись.
— Люблю покупать дома и нанимать квартиры, — заявил брат. — И никогда никто не подозревает, что я забавляюсь, а на самом деле не мог бы купить и курятника. Суетятся, ухаживают, смотрят в глаза… А я хожу и подробно все оглядываю. Ах, какие это здания. Один раз я чуть не дворец покупал…
Так как мне приходилось все равно много ездить по городу с тем же комиссионером, который взялся помочь купить нужную мне мебель для дома в деревне, то заодно я смотрела и продающиеся дома, пригодные для Чехова. Я убедилась, что мой комиссионер умеет приобретать вещи за их половинную стоимость, пользуясь ему одному знакомыми условиями, разнообразными связями, а главное, своим опытом и пониманием.
— Стараюсь для вашего брата, — часто напоминал он мне.
— А для Чехова постараетесь?
— Это уж будьте покойны. Прямо, можно сказать, подарю ему дом. Мы тоже с понятием в людях. Убыток с другого покупателя наверстаем.
Но Антон Павлович написал мне 23 марта: «Деньги мои, как дикие птенцы, улетают от меня, и через года два придется поступить в философы».
А в апреле: «Если мать и сестра еще не отказались от мысли купить себе дом, то непременно побываю у А. на Плющихе. Если я куплю дом, то у меня окончательно не останется ничего — ни произведений, ни денег. Придется поступить в податные инспекторы».
Так мне и не пришлось купить Антону Павловичу дом.
В Петербурге дело с перепиской приходило к благополучному концу.
«Вы присылаете не бандероли, а тюки, — писал Антон Павлович. — Ведь марок пошло по крайней мере на 42 рубля».
В середине апреля он уже приехал в Москву. Я ему написала, что 1 мая буду проездом на вокзале, и он ответил:
«1-го мая я буду еще в Москве. Не приедете ли Вы ко мне с вокзала утром пить кофе? Если будете с детьми, то заберите и детей. Кофе с булками, со сливками; дам и ветчины».
Но мне приехать к Чеховым было очень неудобно. От поезда до поезда было часа два или немного больше, и надо было накормить всех завтраком, выхлопотать отдельное купе. Ехать на каких-нибудь четверть часа не стоило. Так я и написала Антону Павловичу. Едва мы кончили завтракать, как увидали Антона Павловича, который шел, оглядываясь по сторонам, очевидно отыскивая нас. В руках у него был пакет.