Хотя…
Сегодня в шесть утра, еще в темноте, я вновь проснулся в холодном поту, нашаривая лампу. Чуть ее не свалил, но умудрился поймать, потом нашел в ящике ночного стола блокнот с ручкой. У меня так тряслись пальцы, что я не мог написать ни слова. Взяв наконец себя в руки, я начал записывать то, что увидел во сне — хотя до сих пор не понимаю, что все это значит. На сей раз мне пригрезилось слово «Менин». Все три слова у меня записаны в колонку, и каждое из них, как в Дельфах, было произнесено сквозь клубы дыма и пламенные языки.
Аррас.
Сен-Квентин.
И сегодня: Менин (Места сражений Франции во время Первой мировой войны)
А еще фраза: «Сейчас там только сосны, поскольку в этом месте ничего больше не будет расти».
Что бы это значило? Из всех трех слов мне знакомо только одно: Аррас, городок во Франции. Святых я знаю плохо — хотя полагаю, что Квентин скорее всего француз. А кто такой Менин? Я, хотя и без особого успеха, пытаюсь обратить все в шутку: быть может, Менин со святым Квентином прячется, как Полоний, за Аррасом, и их вот-вот убьют? Но кто? Не Гамлет, это точно. Гамлет никогда не появляется в моих снах. В них вообще нет ничего, связанного с театром, если не считать того случая, когда Сара Бернар легла под гильотину и ей отрезали ноги. А все потому, что она упрямо хотела произнести одну из своих речей из «L'Aiglon» («Орленок», пьеса французского драматурга Эдмона Ростана
(1868–1918)) до конца. Во сне ее расчленили. Губы актрисы продолжали шевелиться, даже когда ей отрезали голову. Жутко — хотя и забавно. Помню, проснувшись, я подумал: «Упорство — качество, объединяющее всех великих художников».
Что же касается сосен, у меня нет никаких объяснений.
Этот образ тоже является мне регулярно, почти как декорация. Четыре дня назад я видел во сне незнакомую реку, которая разлилась на несколько потоков, поскольку русло ее запрудили трупы животных — овец, коней, коров, и прочая, и прочая. А неделю назад какие-то люди в старинных доспехах — железных шлемах, забралах и нагрудных латах — ехали по холму, поливая окрестности огнем из садовых шлангов и испепеляя все на своем пути.
Я записал в дневнике все, что мне привиделось, Раз эти картины так упорно повторяются, отсюда можно сделать только один вывод: меня возвращают в то ужасное состояние, от которого я столь пламенно молил меня избавить. Но не на коленях. Я никогда не молюсь на коленях. Это слишком унизительно и по-детски. Если Бог и правда есть, по-моему, он предпочитает встречаться с нами лицом к лицу, глядя прямо в глаза. Именно так я всегда общался с ним, а он, как мне кажется, со мной. Хотя если обстоятельства заставят, я мигом бухнусь на колени.
Я свернул к набережной Челси, глядя на отдаленные огни Бэттерси, сияющие за рекой, и пошел по улице Тэйт.
В доме номер шестнадцать огни не горели. Похоже, после того как Уайльду пришлось продать его со всей обстановкой за гроши, чтобы расплатиться с долгами, никто не хочет тут жить. Изящные белые балконы в лунном свете придают дому одичалый и одинокий вид. Никто больше не выйдет на них, глядя вниз или на речку. Он умер. И Констанс тоже умерла. Что сталось с их сыновьями? Бог весть. В газетах о них — ни слова.
Помню, как он стоял в дверном проеме, высоченный до ужаса. «Наконец-то! Я вас заждался». Не упрек, а приветствие, намекающее на то, с каким нетерпением он предвкушал встречу с вами. Он всегда умел дать почувствовать, что вы — самый почетный гость, невзирая на то, кто еще был приглашен на ужин в тот вечер. Я сиживал за столом Уайльда с самыми выдающимися художниками — живописцами, актерами, писателями. Он не скупился на угощение — лучшее вино, изысканные блюда и «весь бисер, который я мечу, несмотря на отсутствие свиней». Это я цитирую самого Уайльда.
Последняя наша встреча с Оскаром была в своем роде пророческой. Мы виделись летом. Я, как и добрая половина населения земного шара, поехал во Францию, чтобы поглазеть на чудеса парижской выставки.
Приглашения в мастерскую Родена удостоились лишь избранные; сам не пойму, как я попал в их число. Работы скульпторов со всего мира были выставлены в Гранд-Палас, однако скульптуры Огюста Родена экспонировались в отдельном павильоне. Говорят, никому из художников после Микеланджело не удавалось изобразить человеческую натуру с такой живостью и страстью, как Родену, — и это чистая правда.
Но меня пригласили не в павильон Родена, а в его личную мастерскую на улице д'Юниверсите, посмотреть незаконченные «Врата ада». Когда я пришел, Уайльд уже был там с двумя спутниками. Один из них — новый друг писателя, потрясающе красивый и пропорционально сложенный французский морячок, которого Роден позже использует как натурщика. По-моему, его звали Гилберт, хотя я не помню, имя это или фамилия. А вторая — экспансивная женщина, прилипшая к Уайльду как банный лист.
Звали ее Шейнид Эггетт, и она была из Ирландии, как и сам Уайльд. Пока готовился ужин, она дала мне свою визитку, «чтобы вы знали, как пишется мое имя. В Ирландии оно распространено достаточно широко, но я обнаружила, что у многих англичан с ним возникают проблемы. Произносится Шейнид». Несколько недель назад, по словам Оскара, миссис Эггетт пристала к нему на улице: схватила за лацканы и смачно поцеловала в губы. «Надеюсь, что это видел весь мир! — заявила она. — Я преклоняюсь перед вами».
Хотя Уайльда очень смутило ее восторженное приветствие, он был ею очарован. По его словам, она была «храброй искательницей приключений в дебрях искусства».
— Дорогой мой мальчик, — сказал Уайльд, когда все представились друг другу. («Мальчик», несмотря на то что я был всего на год моложе него!) — Я уже не чаял увидеть тебя снова.
— Я пришел из-за тебя, — соврал я. — Где же еще можно встретить мастера слова, как не у мастера каменного безмолвия? Здесь тебе не с кем будет помериться силами, Оскар. Никто не побьет тебя в твоей игре.
— А разве это возможно? — улыбнулся он.
Я заметил, что у него нет нескольких зубов. Мы пожали друг другу руки.
В глазах у него стояли слезы, а рука казалась неживой. Вся его энергия иссякла, и у меня сложилось впечатление, что он держится из последних сил.
Как это ужасно — видеть гиганта в миг падения! Вот он, Уайльд, которому осталось несколько недель до смерти, стоит у «Врат ада», словно пришел занять свое место среди статуй Родена. «Мне встать здесь или там? — казалось, спрашивал он. — Поднять одну руку или обе? Скажите, что я должен делать! Быть может, вы заметили, что в моей теперешней осанке нет ни намека на сожаление о былом? Все прошло. Все».
— Дорогой мой мальчик, — сказал он, выпустив мои пальцы из своих. — Пойдем посмотрим на ад. Там нет ничего такого, чего я не мог бы объяснить.
Мы отошли от других гостей и встали перед гигантской гипсовой моделью «Врат» двадцати футов высотой и более десяти шириной. Роден объяснил, что сперва намеревался создать «порталы» (его слово) для будущего музея декоративных искусств. Музей так и не построили. Воздвигнуть его, естественно, собирались в Париже. Когда я осматривал невостребованную работу скульптора, Роден вот уже двадцать лет создавал различные компоненты композиции, и многие из них стали самостоятельными произведениями.
— Эти порталы — мой Ноев ковчег, — заметил Роден. — Я могу населить их кем угодно. Поскольку никто, кроме Данте, не возвращался из ада, спорить со мной будет некому.
Он сказал это со смехом, хотя я отметил про себя, что его голос дрожит от избытка чувств, которые вызывало в нем это грандиозное и удивительное творение.
У окна сгорбилась фигура, известная теперь под названием «Мыслитель». «Поцелуй» тоже предназначался для «Врат ада», но Роден убрал его из композиции, поскольку он не вписывался в тему. Не менее знаменитой стала скульптурная группа «Уголино и его сыновья», посвященная страшной трагедии слепого помешанного вельможи, который, когда его бросили в темницу, пожрал своих сыновей.
Оскара больше всего заинтересовала фигура падающего Икара, провинившегося лишь в том, что он подлетел слишком близко к солнцу. Глядя на него, Уайльд сказал: