Юнг помолчал немного и продолжил:
— Вспомни, как твоя сестра Мутти боролась с туберкулезом. «Он убьет меня!» — говорила она. Вернее, ныла. Ты помнишь? «Боже мой! Я умру, умру! — рыдала она. — От судьбы не уйдешь!» Помнишь? Чистой воды пропаганда! Не больше и не меньше. Болезнь объявила себя министерством культуры и начала издавать указы и декреты. «Ты побежденная нация! Не сопротивляйся. Наша оккупация закончится твоей смертью!» Помнишь? Да? Но мы победили. А почему? Да потому, что мы хотели, чтобы она основала собственное министерство культуры и заявила о своем существовании. Разве мы отрицали, что есть то, другое министерство? Нет! Мы слышали, что оно ей внушало, и боролись. Мы говорили ей о том, какие лекарства создаются в мире. Говорили, что она вовсе не обязана умирать. Мы поместили ее в лучший санаторий Швейцарии. Мы дали ей надежду — и через год она вышла оттуда, здоровая, как кобыла.
— А еще через год умерла.
— Что правда, то правда, — отозвался Юнг. — Но только потому, что снова впала в отчаяние. А отчаяние — штука фатальная.
Эмма надела пальто, обернула шею шарфом и натянула на уши зеленую вязаную шапочку. «Я похожа на медведицу, подумала она, увидев себя в зеркале в прихожей. — Большую, толстую беременную медведицу».
— Привет, мамочка! — сказала она своему отражению и помахала рукой в рукавичке.
Почти пять месяцев. Десятого декабря прошлого года. Одиннадцатого она записала в своем дневнике по-английски: «Там что-то есть! Я могу прощупать это пальцами! Женщины меня поймут».
Вечер десятого декабря пролетел мгновенно. Приближалось Рождество. Девочек должны были отпустить из школы. Франци вместе с няней Альбертиной изображал в детском саду Деда Мороза. Воскресенье, праздничный день. Снегопад. Tannenbaum. Музыка. И гости.
У нее осталось смутное воспоминание о дружелюбных лицах — все такие розовощекие и веселые от вина. Смех. Танцы. Анна одним пальцем играет на пианино «Frere Jacques» («Брат Жак» фр., народная песенка). А Карл Густав, сидящий во главе стола, смотрит на меня с тем самым выражением, которое ни с чем не спутаешь…
Мы откинули покрывала и упали в постель, даже не надев ночной рубашки и пижамы, и он играл со мной так, словно впервые понял, кто я такая. Это было… Это было… Я была женщиной! Он положил голову мне на колени и начал открывать меня, как человек, смакующий персики — сперва один потом другой. Я была садом, персиковым садом… А когда он вошел в меня, я так желала его, что у меня слезы брызнули из глаз. Мы понеслись вместе, я прижала локти к его бокам — к бокам моего рысака, — и мы скакали, и скакали, и я кусала его за шею…
Вспомнив, Эмма рассмеялась вслух.
И когда это случилось…
Когда это случилось, я почувствовала. Я ощутила, как он проник в самую мою сердцевину и выплеснул поток семени — «кончил», как говорят мужчины, — словно выстрелил из ружья. Толчок! Толчок! Ощутимый толчок!
Да, так было. И я поняла в тот же миг. «У нас будет ребенок», — подумала я. Ребенок. Мы сделали еще одного ребенка.
Эмма внезапно остановилась как вкопанная. Как она сюда попала — в сад за домом? Она не помнила. Но это не важно. Ее привело сюда воспоминание об их любви, и она заплутала, пока воссоздавала эти мгновения и пере сказывала их.
«Больше всего мне нравится история про персик».
Она улыбнулась, потянула к себе ветку кедра и побрела к озеру.
«Мы построили чудесный дом и разбили дивный сад. Мы все сделали своими руками, продумывая каждую мелочь. Мы были так… Мы так счастливы здесь! Карл Густав, я, дети, даже слуги. у нас прекрасная жизнь.
И только тогда… Единственный тяжелый момент, Мне, конечно, даже в голову не приходило… Я была так несчастна, так потеряна… Сабина. Сабинянка… По крайней мере хоть имя подходящее!»
Эмма снова рассмеялась.
Она стояла на берегу, усеянном галькой, и смотрела на озеро.
Сабина Шпильрейн.
Сперва она была пациенткой Карла Густава. Потом стала его ученицей. Он лечил ее от истерии.
Что это значит — Бог весть.
Одно из любимых словечек Фрейда, взятых Карлом Густавом на вооружение, поскольку его можно интерпретировать как угодно. Истерия. Сексуальная, конечно. Обремененная сексуальными фантазиями и их всевозможными выражениями. «Бедная девочка! — говорил Карл Густав. — Бедная девочка имела несчастье влюбиться в меня!»
Бедная славная девочка! Мой бедный славный муж! Бедный славный невинный доктор и бедная славная невинная евреечка с большими черными невинными глазами- блюдцами! Бедная невинная парочка, сидевшая там и смотревшая друг на друга несчастным взглядом! Что же, ах, что же нам делать?! Как что? Переспать, конечно! Это единственное правильное и истерическое решение!
Боже! И я простил а его!
Почему я его простила? Как?
Сабина хотела от него ребенка. Подумать только — она хотела от него ребенка! Она сама ему сказала. «Наше еврейско-арийское дитя любви». Это были ее слова.
Но я…
Я его жена!
Я мать его…
Я его сад.
Я…
Я.
На обед будет суп. Вкуснейший томатный суп из испанских помидоров, зеленого салата и лука, тоже из Испании. В веселом месяце мае.
Английский… Все кругом английское. Почему?
Эта женщина. Маркиза Куотермэн. Герцогиня Бор-о-Лак. Графиня Лавина. Сама леди Смерть.
Он спал с ней тоже. Зуб даю.
Он хотел ее. Думал о ней. Мечтал. Вторгся в нее, прикрывшись личиной спасителя ее друга. Интересно, сколько их было еще? Мне никогда не узнать. Пациентки, медсестры, студентки, титулованные дамы, которые отдаются во спасение… Он учреждает свое министерство культуры и начинает кампанию. Он проделал это даже со мной. Вторжение Мужа в декабре 1911 года!.. И последующая оккупация имперскими войсками. То есть его ребенком. Нашим ребенком.
Как аукнется, так и откликнется. А почему бы и нет?
Но кого мне выбрать? Садовника-испанца с густой черной шевелюрой и мускулистыми руками, который принесет мне лук и томаты, прижимая их к голому животу… Спелые сочные томаты в гнезде из курчавых волос, они брызжут соком, а сок стекает по его бедрам и…
Раз Карл Густав может, я тоже могу.
Нет.
Я Эмма Юнг. Его жена, Я Эмма Юнг' Мать его… Я его сад. Я…
Я.
Иди домой, глубоко вдохни и успокойся. Нет тут никаких садовников-испанцев. Только томатный суп. И солнечный день. Ослепительно голубой и безжалостный день.
Эмма побрела, косолапо ступая ногами в резиновых сапожках с квадратными носами, оставляя каблучками мокрые ямки между галькой. Она сложила руки под пальто, поддерживая живот. «Я несу благую весть. О новой жизни. Новое спасет старое. А все остальное не важно».
На озерной глади сидели три белые чайки.
Внутри у нее толкнулся ребенок.
Эмма улыбнулась.
— Привет! — сказала она. — На озере три белые чайки. Три белые чайки на озере, а вокруг нас… У тебя есть обоняние? Надеюсь, что да. Наш сад возвращается к жизни — и я — и мы с тобой — живем здесь в раю, и ничто, ничто, ничто на свете больше не разрушит наше счастье. Я этого не допущу.
Еврейско-арийское дитя любви так и не появилось на свет. Сабина Шпильрейн вышла замуж за русского доктора и уехала. Англичанка трагически погибла. Такой смерти Эмма не пожелала бы никому. Но главное, что маркиза ушла, превратилась в воспоминание, и все снова было хорошо.
Эмма повернулась и увидела сбегающий вниз по склону сад. Цветы, лужайки, деревья, дорожки, чуть дальше — осиновая рощица, летний домик, утопающие в тени скамейки, а за ними — сам дом, который смотрит на запад, на солнце. Во всем этом было так много надежды и так мало отчаяния, что Эмма задохнулась от счастья. Вот она я, вместе с ребенком, иду по солнечному саду моей любви с ложкой в руках, занесенной над чашкой томатного супа из Испании!
7
— Мне всегда нравился этот вид, — сказал Юнг. — Из моего кабинета видно примерно то же самое — деревья и горные пики вдали. Когда я устаю или чувствую себя подавленным, я частенько гляжу на них. Здесь так покойно!