— Да, пожалуйста, — сказала леди Куотермэн. — Дивный будет снимок. На память для всех нас.
Арчи Менкен, стоявший у окна в своем кабинете, мельком глянул на троицу в саду. Потом покачал головой и подошел к столу. У него своих забот хватает. Бог с ним, с Карлом Густавом, и его причудами.
Арчи был учеником Уильяма Джеймса. Лекции Джеймса в Гарварде произвели на Менкена неизгладимое впечатление, однако преданность наставнику связала его по рукам и ногам, лишив всякой инициативы. Все, что он думал и делал, в том числе и для своих пациентов, было окрашено заповедью учителя: «Есть только то, что есть. Больше ничего нет».
Его мнение о графине Блавинской было очень простым: «На Луне жизни нет, Вернитесь домой!» Пилигриму он говорил примерно так: «Вы достигли безмолвия, которое искали в смерти, оставшись в живом потоке сознания. Заговорите — и делу конец!» Пилигрим загадочно улыбался в ответ, думая про себя, что живой поток сознания холоден, как лед.
Что же касается отношения Арчи к Юнгу, то он восхищался страстностью Карла Густава, однако считал, что ее не мешало бы направить в более практическое русло. Совсем еще молодой, Менкен даже не осознавал, насколько его собственная «страстность» зависит от наставлений ментора. Он и говорил-то его словами. Менкен вечно — и в записях, и в разговорах цитировал фразы Джеймса «есть только то, что есть и «поток сознания», демонстрируя тем самым, что до сих пор остался учеником, хотя мог бы стать настоящим психоаналитиком. Джеймс вот уже два года как умер, но для Менкена он словно сидел в соседней комнате, ожидая, когда к нему обратятся за консультацией.
Юнг доводил Арчи до бешенства своим бесконечным потворством фантазиям пациентов.
— Наша работа, — раздраженно заявил, как-то Арчи, — состоит в том, чтобы вернуть их в нормальное общество, а не разделять с ними их мании! Спуститесь с Луны, Карл Густав! Верните Блавинскую в тот мир, где правит сила тяжести и где люди живут, а не мечтают о жизни!
О Пилигриме он как-то сказал Юнгу следующее:
— Вы наслаждаетесь его дилеммой! Вы от нее балдеете! Вы украли его у Йозефа, который мог бы вылечить беднягу, поскольку вам невыносима мысль о том, что кто-то другой будет упиваться этими скрытыми Sturm und Drang («Буря и натиск», литературное движение в Германии 70-80-х гг. 18 века), которые довели Пилигрима до попытки самоубийства и немоты. Вы как ребенок, который завидует, когда другие играют с куклой. Если кукла заговорит, она должна заговорить на ваших условиях, но не сама по себе! И уж тем более не благодаря кому-то другому. В каком-то смысле вы чудовище, Карл Густав! Мое — вот ваше любимое слово! Господи Иисусе! Клянусь, вы скорее дадите ему умереть, чем ожить в руках у Йозефа или у меня, например!.
Доводы приводились на повышенных тонах, то есть, попросту говоря, Арчи орал во весь голос. Юнга это пленяло в Арчи больше всего. «Дерзкий мальчишка, легко возбуждающийся юнец… Почти всегда на грани интеллектуального оргазма…»
К восьмому мая, в тот день, когда Юнг сфотографировал Сибил Куотермэн и Пилигрима, между двумя врачами осталось мало невысказанного. Что же до Йозефа Фуртвенглера, там вообще не о чем было говорить. Он захлопнул перед Юнгом дверь, и все дела.
Но Юнг не слышал безмолвия, попросту его не признавал, поскольку каждый «безмолвный» час, который он проводил с Пилигримом, был наполнен — по мнению Карла Густава — такими же содержательными беседами, как и с любым пациентом, способным говорить. Они молча обсуждали состояние Пилигрима, музыку, которую он любил слушать на «Виктроле» (Марка граммофона), виды из окон клиники, его любовь к вину и отвращение ко многим блюдам. А также его упорное нежелание надевать галстуки в полоску. С точки зрения Юнга, пристрастия человека, пусть даже выраженные только жестом, были равноценны вербальному общению. Что же до нюансов, то опущенный взгляд, пожатие плечами, перемена позы вполне заменяли прилагательные. Сообщения передавались не словами, а отношением. Юнг считал, что наблюдать — такая же работа, как и слушать. Менкен этого не понимал.
Юнг успел полюбить Пилигрима — и за его отказ говорить, и за раздражение, с которым тот относился к допросам психиатров. Когда Пилигрим поправится и вернется в Англию, клиника без него опустеет. Если он поправится, конечно.
Если он поправится… Почему он так подумал? Вот оно! Ambuscade. Попасть в засаду отчаяния. Он не поправится.
Ты ничего не сможешь сделать.
Нет! Не говори так. Ты не имеешь права!
Хорошо. Он поправится. Поправится. И все мы полетим на Луну. Браво!
Господи…
Господи!
Что это значит? Кто говорит? В сознание Юнга вторгся незваный голос — циничный и наглый, предрекающий неудачу в то время как сам он верил в победу.
Быть может, ты один из них, а, Карл Густав? Позволь мне напомнить о твоей матери. Подумай о ней! Ее бессонные ночи, бессвязные проклятия, угрозы и предостережения, обращенные ко всем, включая тебя! Ее сны, кошмары, крик и шепот во тьме… Она была одной из них, а не из нас, Карл Густав. Ты сам так говорил — или по крайней мере думал. Верно? Разве нет?
Да.
А как насчет тебя? Почему бы и нет? Нигде не сказано, что врач не может быть больным.
Юнг потер лоб ладонью.
— Утихни! — прошептал он. — Умолкни и уйди.
Я всего лишь хочу помочь. Только помочь!
Ты поможешь мне, если заткнешься.
Ладно. Я молчу.
Юнг замер.
Я пока помолчу. Но я не уйду. Я останусь, Карл Густав. Я останусь!
Этот знаменательный «разговор» — Юнг не смог подобрать другого слова — состоялся около восьми часов утра восьмого мая, в тот самый день, когда Юнг сфотографировал Пилигрима с леди Куотермэн — и нарцисс, с которым он беседовал в саду.
В тот день Юнг не поехал в Кюснахт обедать. Он остался один в своем кабинете, выпил немного бренди и закурил сигару, погрузившись в глубокое раздумье, словно ожидал, что с ним вот-вот заговорят.
9
В три часа того же дня Арчи Менкен вернулся в кабинет, проведя час с пациентом, которого невозможно было заставить замолчать. Последние недели с больным интенсивно работали: его выслушивали, пичкали хлоралгидратом и настойкой опия, купали в ваннах, привязывали к кровати — короче, всячески пытались прекратить истерику. Но пациент так и не умолк. Он то бессвязно лопотал о датской истории, то называл улицы Лондона в алфавитном порядке, то начинал рассказывать о жизни королевы Александры, то объяснял, почему гильотина не сумела заставить умолкнуть аристократию. Последняя тема показалась Менкену особенно занятной, учитывая, что пациент был сыном герцога из королевской фамилии.
В три минуты четвертого, когда Арчи налил себе немного запрещенного бурбона и закурил сигарету, в дверь постучали.
— Нет! — сказал он, быстро пряча бутылку и стакан на случай, если это Блейлер. — Я занят!
Дверь тем не менее отворилась.
В проеме стоял Юнг.
— Уходите, Карл Густав. Мне надо побыть одному, — сказал ему Арчи.
Лицо у Юнга было серое, в руках он держал пачку только что отпечатанных фотографий.
Он подошел к креслу для пациентов напротив Арчи и рухнул в него так, будто только что закончил пробежку.
— Да что е вами, черт возьми? — спросил Арчи. — Я же сказал: хочу хоть немного побыть один!
— Бога ради! — Юнг махнул рукой. — Не суетитесь. Я просто посижу тут.
— Вы не можете просто тут сидеть! Один — значит один, черт побери!
— Представьте, что меня здесь нет.
Арчи вытащил стакан и глотнул виски.
— Что вы делали — взбирались на гору? Почему вы так запыхались?
— Объясню, когда вы отдохнете. А пока не обращайте на меня внимания.
Арчи сел обратно в кресло и, сдаваясь, вздохнул.
— Выпить хотите? — спросил он.
— Конечно, хочу.
— «Конечно, хочу!» Конечно!.. В этом вы весь!
Арчи повернулся, вытащил второй стакан, налил чуточку бурбона и протянул через стол. Потом налил себе до краев и поставил бутылку в сторону.