Рассказывали и о «толчках Мусхенбрука»[7].
Летом 1751 года на Риддарторгет в Уппсале лечили страдавшую ревматизмом мадам Венман — это случай известный. В 1759 году пастор Юртсберг излечил столяра из Слепа. Тот пришел к нему, жалуясь на боли в спине, «получил два толчка и ушел от него здоровым».
В одной только Швеции лечению этим методом в 1765 году подверглись 1168 пациентов.
Мы можем представить себе происходившее как картину. Справа — большая электрическая машина вроде стеклянного шара, ток по металлическим цепям и торчащему из нее железному стержню передается пациенту. Пациент сидит на стуле. Вокруг него расположились электризатор, его помощники и зрители. Дело происходит в 1754 году.
Справа, ковыляя, входит ревматик.
Пространственная перспектива сформирована так, что широко открыта для обозрения. Она обращена к нам.
Высокие окна, плоский пол. На мужчинах туго обтянутые штаны. Рот пациента полуоткрыт. Разговоры умолкли. Все уставились на него.
Мы ничего не знаем о том, как вел свой рассказ Мейснер.
Знаем, что он рассказывал о себе. Но вздумай он рассказать обо всем, что было на самом деле, развязка наступила бы скорее и была бы скандальной: усиливающееся смятение, возрастающий страх, явная паника, под конец крик, призывающий отца, и Мейснера выдворили бы из города, а может быть, если бы гнев затмил рассудок, чудотворца убили бы. Но то, что он преподносил Марии, не было правдой, он рассказывал ей нечто иное, что было правдой в более глубоком смысле.
— Ты мне противишься, — говорил он ей. — Ты не отдаешь себе в этом отчета, но ты отталкиваешь мои слова. А ты должна их принять. Ты должна изменить свое представление о человеке. Ты можешь представить себе меня?
— Нет, — отвечает она. — Нет, нет.
— В этом-то вся беда. Ты можешь вспомнить тех, в ком ты уверена, а меня ты представить не можешь. Я слишком ненадежен, слишком сопряжен с риском, я ловушка для спокойствия. Ты предпочитаешь верить тому, что тебе говорят те, в ком ты уверена. Ты ощущала прикосновение моей руки, но ты не решаешься представить себе все остальное.
— Но ведь я не могу, — говорит она.
— Ты должна.
Он вдавался в подробности, но то, что скрывалось за подробностями, опускал. Он рассказывал о дворе Марии Терезии, об официальной жизни при этом дворе и о том, как его однажды пригласили к императрице, чтобы он рассказал о своем опыте. Тут он увидел, что девушка слушает. Он упомянул о том, что его преследовали, его втащили на гору и хотели убить, но он только смерил врагов взглядом и спустился вниз, спокойно пройдя сквозь их сборище, и никто не посмел его тронуть.
Она лежала в своих жарких потемках с повязкой на глазах и вслушивалась в его голос: он казался ей более мягким, чем вначале, более вкрадчивым; быть может, жесткость была в том, что он рассказывал, но это ей было безразлично. Она понимала, что он много ездил по свету, повидал много стран и жил при дворе. Он немного сбивчиво рассказал про гору и про своих преследователей, да она и не все из этого рассказа поняла.
Когда он ее магнетизировал, руки его были мягкими, он осторожно прикасался к ней, и голос у него был мягким.
— Все гораздо красивее, чем ты думаешь, — говорил он. — Может, ты и пытаешься вспомнить мир таким, каким он был до того, как ты ослепла, но это искаженный образ, ложный образ. Ты скрепила вечной печатью тот образ мира, какой у тебя сложился, и не хочешь, чтобы он поколебался. Но мир выглядит совсем не так.
Ты должна представить его себе как необитаемую долину — ты вступаешь в нее, и ты одна можешь ее преобразить, если только не допустишь, чтобы она подчинила тебя себе. Ты обладаешь такой властью, какой нет ни у кого другого.
Ты должна представить себе, что мир прекрасен. И меня ты должна увидеть в таком образе, какой был бы тебе приятен. Ты должна научиться доверять — это самое трудное. Ты играешь на фортепиано свои менуэты, но всему тому, что за пределами музыки, ты не доверяешь. Разве это не так?
— Отец говорит, что в мире очень много зла, — шепчет она.
— Не верь ему. Никакого зла нет — ты можешь уничтожить зло, если не будешь в него верить. Отец твой видит только реальную жизнь, но не видит паутины, скрывающей ее от нас. Я создам для тебя такую паутину. Хочешь?
— Да, — отвечает она тихо, но внятно. — Да.
— Я ездил в далекие края, — говорит он, глядя в окно. — Я побывал во многих странах.
Он замолкает, пытаясь сосредоточиться: он знает, что должен говорить очень просто, очень внятно.
— В Вене, — говорит он после паузы, — я слушал молодую девушку, игравшую на фортепиано. Она была слепой, и звали ее почти так же, как тебя. Ее звали Мария Тереза фон Парадис. Великий Моцарт посвятил ей одну из своих пьес. Ей покровительствовала императрица. Она играла в зале, украшенном с такой роскошью, какую ты и представить себе не можешь. Во дворце было много залов, один из них был круглый и весь позолочен. Его убранство стоило миллион серебряных флоринов. В зале было два зеркала, одно напротив другого; если ты стоял посередине, можно было заглянуть в вечность.
— И вы заглянули? — взволнованно спрашивает она.
— Увидеть вечность могли только те, кто был очень маленького роста, — ответил он. — Высокие видели в зеркалах только самих себя.
— А девушка?
— Я ее вылечил. Это был мой первый большой успех, и какое-то время все меня прославляли. Я ее вылечил.
Было это в 1777 году. Девушку поместили в больницу Кравик, в маленькое частное отделение, расположенное в одном из флигелей. Лечение очень скоро принесло плоды. Когда Мейснер поднес намагниченный жезл к отражению девушки в зеркале и стал водить по нему, девушка начала следить глазами за движением жезла. Он никогда не забудет восторженного чувства, охватившего его, когда он заметил, что и впрямь дирижирует движением ее глаз. Вскоре ее веки почти перестали нервно подергиваться. Она явно и неотрывно следила за движением жезла.
Первый сеанс повлек за собой некоторые неприятные последствия. Девушку стала бить сильная дрожь. Потом дрожь прекратилась, но на смену ей пришла острая головная боль. При этом появилась болезненная чувствительность к свету: сквозь трехслойную черную повязку пациентка могла определить, в какой комнате находится — в темной или освещенной.
Мейснер постепенно вводил ее в соприкосновение с окружающим миром.
До этой минуты он мог рассказывать все, как было на самом деле, и Мария внимательно вслушивалась, вбирая в себя его рассказ. До этой минуты все шло хорошо, он и теперь помнил чувство счастья, какое охватило его тогда и преобладало над всем в те первые дни, помнил бурю восторга, бушевавшую в Вене, полученное им приглашение ко двору. Девушка была прелестна: она цеплялась за него, называла своим благодетелем, говорила, что хочет, чтобы лечение никогда не кончалось.
Вот тогда, думал он, тогда я должен был остановиться. Именно тогда я должен был погибнуть — от руки наемного убийцы, от упавшей сосульки. А потом все переменилось. Я сделался другим. И великое превратилось в гротеск.
Он рассказал об этом Марии, но рассказал не все. Он доходил в своей откровенности до той грани, переступив которую он рисковал разорвать паутину.
— У меня было много врагов, — говорил он, закрыв лицо руками. — Они знали, с какой стороны меня атаковать. Ее звали Мария Тереза фон Парадис, и она была очень известной пианисткой, потому что была слепая. Наверно, пианистка она была посредственная, но как слепая пианистка — нет.
Он увидел, как дрогнуло лицо лежащей девушки, и, наклонившись, провел по ее лицу рукой.
— Спокойно, — сказал он. — Спокойно.
Слепота — это ведь тоже отличительное свойство, — продолжал он, — но ничего выдающегося в ней нет. Наверно, многие видят в этой особенности не помеху, а дополнение к другим свойствам. Мария Тереза кормила свою семью — кормила тем, что она слепая, а играет на фортепиано. Ее представили ко двору, и те, у кого были деньги, выплачивали ей большое содержание. Вот как обстояли дела. С этой-то стороны меня и атаковали.