И он щелкнул, и случилось чудо.
Начался дождь. Сначала они сидели тихо и не хотели верить, но по крыше и вправду забарабанило — обмануться они не могли. Один из них вышел на улицу. Когда он открыл дверь, все посмотрели на площадь перед трактиром и увидели: сухая пыль на земле взбита, она стала влажной и вот-вот превратится в глину; то был дождь. Сомнений не оставалось. То был дождь.
Тогда они уставились на него так, словно никогда до этой минуты не видели. Он был взволнован, но счастлив и чувствовал свою значительность, хотя как-то по-новому, не так, как перед чаном. Он отказался от пива, которое ему предлагали, поднялся в свою комнату и лег. Они смотрели ему вслед, словно он был персоной, был кем-то важным. Десяток пьяных крестьян, думал он, короткий ливень, и после минувшей зимы этого довольно, чтобы меня осчастливить…
Так это началось, с короткого ливня. Но на другой день, когда они снова попросили у него вызвать дождь, он сказал, что больше этого делать не станет, он не хочет бросать вызов Богу. А разве Богу угодно лишить их хлеба и жизни? — спросили они, а он ответил, что это забота не его, а Господа Бога. Но зато он может лечить скот, вырвалось у него, если ему дадут задаток Бог ведь может порой оказаться сильнее меня, подумалось ему.
И тут вдруг они с внезапным страхом осознали, что он, Фридрих Мейснер, который держит путь из Нюрнберга к югу, наделен особым Даром, потому что видно: он может состязаться с Богом.
Он предоставил им сделать выбор между ним и Богом, и поскольку Господь Бог явно предпочитал дохлых свиней живым, выбрать оказалось легко. Они сунули ему свои вонючие деньги и старались уверить себя, что Господь позабудет, как в борьбе за свиней они сделали дурной выбор. Мейснер ободряюще им улыбнулся и заявил, что едва ли они рискуют. Два дня он прожил среди них, пророча, что лошадь, которую он погладил по животу, через пять дней перестанет срыгивать непереваренное сено, и он похлопывал по крупу свиней, приговаривая, что они вместе с Господом Богом определили животине долгую жизнь. Крестьяне верили ему и почтительно кланялись, когда он проходил мимо; два дня провел он среди них. Это была отрава, хмель, суррогат того, что он испытывал перед чаном.
Но деньги он получил. Свинячьи деньги, думал он. Не те деньги, что я получал от людей, которых врачевал, которые поверили в меня и вылечились, это свинячьи деньги. Лошадиные деньги. Деньги, которые не пахнут, хотя эти-то как раз пахли.
Великий Парацельс, думал он, прожил свою высокодостойную, исполненную подвигов жизнь слишком однообразно. А ему надо было бы испытать взлеты и падения.
Мейснер считал подвигом, что сумел выжить после всех испытаний. Скала врезалась ему в спину, и это тоже было частью подвига. Я подарил им чудо. Я начал с того, что щелкнул пальцами. И перед их лицами словно опустилась пелена, покрывало, завеса. Они уже не видели, как выглядит реальный мир. Они видели только собственную веру.
Таково было начало, конец был другим. Мейснер старался оттянуть его как можно дольше, но он все-таки настал.
Он не думал, что завершение может стать именно таким; на всем, что он делал до сих пор, лежал отпечаток благопристойности. Все его прежние враги держались учтиво, даже в неудачах к нему не прилипло ни пятнышка грязи. А тут он стал у церкви, держа в руках серебряную шкатулку, в ней лежало пятьдесят волосков святого Василия, которые случайно пополнились (а может, были заменены) прядью волос самого Мейснера. Серебряную шкатулку он получил от счастливого отца, когда у того и в самом деле родился сын, как обещал Мейснер (в тот раз он сильно рисковал и очень беспокоился, но получил-таки свою награду), и теперь в ней лежали торчащие во все стороны волоски. Прихожане, стекавшиеся в церковь, с любопытством вытягивали шеи, но он отстранял их величественным движением. Святыне вреден мужицкий дух, говорил он. И местные жители, одетые богаче его, стояли и смотрели на его густые, темные, ровно подстриженные волосы, ниспадавшие до воротника его кафтана, встречали его жесткий, пронзительный взгляд и верили ему. Верили.
В тот самый день он и заговорил с ней, с девчонкой. А еще через два дня, когда он за хорошие деньги проделал дополнительный фокус — вылечил пять свиней, — девчонка оказалась под ним. Он покрыл ее, как покрывают корову, равнодушную, жующую жвачку корову. И она не проронила ни слова — открыла рот только потом.
Да, когда, спокойно приводя в порядок свою одежду, он поглядел на нее с презрительной улыбкой, на ее лице появилось вдруг злобное выражение, и она стала на него кричать. Потом он понял, что это было из-за его улыбки. И крик ее разорвал сотканную им для этих тупоумных мужланов паутину лжи, чтобы им было чему поклоняться и чему верить; девчонка разорвала паутину, и плащ чудодея спал с его плеч. И он предстал перед ними обманщиком, тем, кого надо разоблачить, покарать и убить.
«Доверие, какое я к себе внушал, бывало порой чрезмерным, — писал Мейснер в одном из писем. — А это тяжкое бремя».
Тело внизу исчезло. Теперь Мейснер видел только человека, который в одиночестве сидел на камне посреди ущелья. Он сидел неподвижно, устремив взгляд на вход в пещеру. Как сторожевой пес, спокойный, но полный решимости, сидел он там, скрытый тенью скалы напротив, но все же хорошо видный тому, кто прятался в пещере.
Мейснер облизал губы и понял: ожидание будет долгим. Они хотят взять меня измором, подумал он. Они больше не станут карабкаться по склону. Они станут ждать.
И полыхающим подтверждением его мысли в глубине ущелья вспыхнул огонь, почти невидимый из пещеры: огонь, жаркий, манящий огонь. Защита от холода, защита от мрака. Он подмигивал пещере своим разгорающимся оком дружелюбно, насмешливо, словно его полыхающий световой сигнал был вестником самой жизни. С неподвижным лицом, почти свесившись над пропастью, наблюдал Мейснер эту сцену: как встретились и слились воедино мрак и огонь.
Веревкой его не связали, но в недрах усталости и сна его связывала боль, он застонал.
Огнем его уже пытали, а теперь они вновь отделились от черных стен пещеры и начали его бить. Ожоги покрывали все его тело, но больше всего болели плечи. Спина саднила тоже, и ему казалось, окинув взглядом его лицо, они засмеялись и сказали: «Теперь ты узнал, вызыватель дождя, теперь ты узнал, каково под огненным дождем». Он бормотал, пытаясь объяснить, что он сделал это не ради себя, а ради них, но они не поверили. Они снова стали его бить. «Деньги! — требовали они. — Деньги, которые мы добывали в поте лица для своих детей, а ты отобрал и пропил в бардаке! Ах ты, чертов сын, — говорили они. — Захотел помериться силами с самим Господом Богом!»
Потом все фигуры слились в одну; и эта тощая фигура в черном схватила его за волосы и, подтащив к отверстию пещеры, показала на ущелье, которое стало вдруг прекрасной, плодородной долиной, распахнувшейся так широко, что ему почудилось, будто он видит край земли.
— Вот что ты получил в удел, — шепнул человек в черном. — Вот что я показал тебе когда-то. Когда ты был моложе.
Потом они вернулись, и под градом ударов он со стоном перевалился на бок и тут на его ладонь капнула вода, и, дернувшись, он проснулся.
Была кромешная тьма. Спина болела, он продрог и понял, что идет дождь. Сейчас ночь и полил дождь, вяло подумал он. Дождь поливает их. И тут он подумал о тех, внизу, высунулся из пещеры, почувствовал затылком струи ливня, попытался что-нибудь разглядеть, но не смог. Огонь внизу уже не горел. Дождь затопил все звуки, весь жар.
Им тоже холодно, удовлетворенно подумал он. Огонь погас, они злятся, им холодно. Он улыбнулся в потемках, спокойно, безмятежно, сознавая, что дождь помогает ему, а им служит помехой. Потом он взял флягу и наполнил ее водой, которая собралась в расселинах у входа в пещеру. Потом осторожно выпил: вода была скверная, но все же вода. Потом он лежал, глядя в небо, которое лишь угадывалось черным туманом где-то над дождем, и спокойно пил воду, подставляя тело ровной завесе дождя.