Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Семь вечера.

Ну вот я и дома, Леночка, рядышком с тобой.

12 февраля

Утром приехал Макс, я проснулся и принялся скандалить.

Я с утра, чуть что не по-моему, принимаюсь безобразничать.

Помолюсь и безобразничаю. Потом все становится отвратительным.

Пришел Мочалов, и мы отправились покупать “Адажио ре-мажор ”

Альбинони в соседний дом, в подвале под выставочным залом. Купил сборник “ Адажио ”, просто Альбинони и две Марии Каллас. Увидел подольский мольберт и тоже купил. На выходе чуть не потерял сознание. Уже в подъезде покрылся потом, едва добрался до дивана, но все же успел – сознание не потерял. Адажио оказалось черт знает каким, даже и не про смерть, а просто унылым, и совсем не ре-мажор, а просто какой-то немец подул от тоски в орган. А вот сборник Альбинони хорош, зато адажио нет. Года два назад, а может, более М. К. взяла мое любимое ре-мажор на три дня и смылась, а я теперь не помню даже, в чьем исполнении.

Теперь вечно ходить и искать. Правда, кому ходить?

Макс, кстати, просек, что я не ходок, поспал на диванчике и смылся то ли к Клеху, то ли к Гетону, к тем, кто поздоровей и бухнуть мастак. Говорит: “Я по тебе соскучился”. Когда он говорит, мне представляется такая картина: я лежу на кровати, он рядом в кресле-качалке с кружкой чая и пирожными на подносе, мы болтаем о том о сем. А вместо этого: пришел, притащил мольберт, поспал и смылся. Да, еще слезу пустил, когда я поведал ему, чем все же болею.

Ах да, когда я ему в связи с Павичем сказал, что о литературе лучше не говорить, поскольку наличие ее бесповоротно исключено, он вдруг всунул в магнитофон свою беседу то ли с Муминым, то ли с Маминым – не помню – о моих “Джазовых импровизациях на тему смерти ”, и я услышал, как кто-то с жутким киевским акцентом произнес, что “ прежде всего они кокетливы и безответственны ”, на что я сказал: “Выключи и выкинь ”. Он беспрекословно выключил, но не выкинул. Я еще посмеялся, что этот Мумин тем хорош, что ни его самого, ни его творений я обсуждать никогда не буду.

Леночка моя, ты не представляешь, как они все терзают меня: приходят, когда хотят, звонят, когда хотят, приводят врачей.

Москвитин вот только что привел профессора Карандашева, который даже не спросил у меня, хочу ли я, чтобы он занимался моей иммунной системой, а сказал: все, завтра приступаем. Приводят с собой девиц, которых я вижу в первый раз, смеются, думая, что развлекают меня, но самое главное, думают, что оказывают мне какую-то неоценимую услугу. Чепуха, все это вроде светских хождений за ароматом смерти – а вдруг я на их глазах дуба врежу?

Конечно же, думают, что вдыхают в меня жизнь, но дуба если я и врежу, то от их хихиканий и юмора. И самое ужасное, что я им подыгрываю: пытаюсь переострить и перещеголять – “ пушу хвост ” , как ты говорила: “Ну, Шерстюк распушил хвост ”. Результат – полуобморочное состояние.

Некоторые так меня раздражают, что я готов их убить.

14 февраля

Я проснулся сегодня и решил послушать нашу с тобой жизнь – тишина, Леночка. Я не только удивился, но испугался. Я оглядел комнату и представил: вот ты открываешь шкаф, поворачиваешь выключатель, сворачиваешь фантик и бросаешь кошке, включаешь “ чудо-массажер ” – тишина. Ты говоришь: “ Сережа, вставай, уже двенадцать ”,- тишина.

18 февраля

Слабость такая, что вот уже несколько дней ничего не читаю, не смотрю и, разумеется, не пишу. Я в нашей комнате: слева от меня мольберт с чистым холстом, справа компьютер, я – за столом, под зеленой лампой, на зеленой скатерти мой дневник среди баночек, скляночек, лекарств, чайников, фруктов и книг. Тут же пейджер, пульты управления, очки, часы. Стол больного человека. И я ничего не понимаю. Я хотел бы сесть с тобой рядышком и вспомнить, как мы отдыхали у твоей бабушки под Невельском. Дом отделен от моря пустынным шоссе и японской узкоколейкой, по которой несколько раз в день в разных направлениях проходит поезд с маленькими японскими вагонами. Мы ехали на нем из

Южно-Сахалинска, прижимаясь друг к другу и упираясь коленями в колени твоей мамы – сиденья были рассчитаны на японцев. Я проводил рукой по твоим ногам и говорил: “Ну ты совсем не японка

”. А в домике мы ели ложками красную икру с разваристой картошкой. Сашка, твой дядя, с утра браконьерничал и к завтраку успевал засолить. Был сухой закон, и мы везли водку из

Южно-Сахалинска, а в последние дни ее приходилось добывать в несусветных очередях в Невельске. Пока Сашка и Коля, другой твой дядя, со своей возлюбленной, похожей на очень старую Джульетту

Мазину и Эдит Пиаф одновременно, с губами цвета свеклы пробивались к ритуальному напитку, мы валялись у моря, бродили вдоль дюн, купались, я рассматривал водоросли, ты вязала. И каждый день в нашей деревушке происходили чудеса.

Я бы сейчас спросил, а как она называется? Ты бы ответила. Я не помню. Иногда в мареве просвечивал Хоккайдо. Вода была теплая, не то что в Тихом океане.

Однажды всю ночь от полной луны отделялись концентрические круги и расползались по Вселенной. Мы с замершими сердцами сидели всю ночь на дворе и, когда появился Сашка, убедились, что наблюдали чудо, – он сказал, что никогда подобного не видел и ни от кого не слыхал. Спустя много лет кто-то рассказал мне об этом явлении, у него даже есть название. Ты стояла посреди двора, раскидывала руки, прижимала их к лицу, вскрикивая: “Вот это да!

” Восторженно обхватывала мои плечи: “Сережа, что это? Вот это да! ”

Глаза. Опять вот то самое, не подвластное разуму, – твои глаза.

Ты видела, чего не видел никто. Если ты видела, то мгла становилась зримой – не для меня, погруженного во внутренний хаос и непроглядную реальность, – зримой вообще. Можно было жить. Зримые издавна звуки. Накатывалась волна. Шуршала под ногами галька. Хлопали двери. Теперь – тишина. И в этой тишине я не знаю, кто я такой. А как можно знать, если не видишь?

19 февраля, первый час ночи

Все дальше наша жизнь от нас. Любимая Леночка, сядь напротив меня, ясноглазая, и спроси: “Сережа, что с тобой? ” Спроси:

“Почему тебе все хуже и хуже, почему день ото дня ты все слабее и слабее, почему тебя не радует снег за окном, дом напротив? Наш дом напротив, который я вдруг нашла в Риме, и просидела полночи, выкуривая подобранные под Колизеем окурки, и не могла оторвать глаз, и мне казалось, что мы смотрим вместе, и было так тепло, и казалось, что кипит поставленный тобой чайник. Утром я была в

Москве, кипел чайник, я стояла у подоконника и смотрела на тот самый дом – вот он, подойди к нему и погляди сквозь ледяные узоры, представь меня на скамейке в Риме: вот я сижу, закинув ногу за ногу, кручу окурок над пламенем зажигалки – дезинфицирую и думаю о тебе. Я думаю: мой любимый Сереженька ждет меня, а мне так хорошо глядеть на этот дом – я ведь не узнала его в Риме, – как будто мы сидим вместе. Я знаю, что ты присядешь где-нибудь на лавочке – на Патриарших прудах, в центральном парке, на

Страстном, на диванчике в мастерской – и разговариваешь со мной.

Я завидую этой твоей привычке говорить со мной, едва расставшись; тебе удается, потому что ты художник; я же актриса, вынужденная говорить со всем театром. Я актриса, а ты художник.

Все удивлялись, что ты так мало меня рисуешь, не только актеры, но и твои друзья-художники. Помнишь, что сказал Леша Сундуков, впервые меня увидев?

“Сережа, ты должен рисовать ее каждый день, причем в полный рост. Да-да – тебе больше ничего не надо. Все художники мучаются, что рисовать, а у тебя уже все есть – такое бывает раз в тысячу лет ”. Ну что, приятно было выслушивать комплименты от друзей-художников? А ведь это были не одни комплименты, а пожелания. Ты слушался? Ты никого не слушал. Теперь жалеешь, я знаю. Ты поправляйся, а о том не жалей – я всегда с тобой, еще нарисуешь. Я ведь тебе была дана как данность, я ведь тебе говорила: я тебе дана, и другой тебе не надо, но я не твоя, я тебе дана навсегда, но на время. Ты не понимал, что я говорила.

10
{"b":"103405","o":1}