Проходя в один из этих дней мимо другого полуразрушенного и обугленного здания – Белого дома – по направлению к
"Краснопресненской ", я увидел на стене стадиона, где висели снимки павших в октябрьских событиях, знакомое лицо. Некрич в усах и бородке смотрел на меня со своей увеличенной паспортной фотографии. Внизу был текст:
"Некрич Андрей Борисович, 1960 -1993. Сын известного конструктора боевых самолетов Некрича Б. А. (1902- 1965), внесшего своей деятельностью неоценимый вклад в победу советского народа над немецко-фашистскими захватчиками в Великой
Отечественной войне, Некрич А. Б. всю жизнь хранил память об отце и оставался верен его заветам. Усилиями Некрича А. Б. его квартира была превращена в мемориальный музей отца, где посетители могли почувствовать атмосферу героических лет, прикоснуться к вещам, окружавшим Некрича Б. А. при жизни.
Неприятие новых порядков в России Некрич А. Б. выразил отказом от любых форм сотрудничества с правящим страной антинародным режимом. Он принимал участие в работе многих патриотических организаций и в октябрьские дни не мог оставаться в стороне от происходящего. Некрич А. Б. был в первых рядах бойцов, пытавшихся прорваться в останкинский телецентр, чтобы оповестить людей о предательской сущности проамериканского режима Ельцина Б . Н. Пал смертью храбрых. Память о нем не угаснет в сердцах ".
На земле под фотографией лежали уже заметно подвядшие цветы.
Вокруг толпился возбужденно спорящий народ, в основном люди пожилые. Две девушки, попавшие сюда явно случайно, задержались у снимка Некрича.
– Молодой, всего тридцать три года, – подсчитала одна.
– Симпатичный, – сказала другая.- Жалко… И зачем он туда полез?
– А затем, – возбужденно ответил ей старик с худой, красной, в седом пуху шеей, тянущейся из отложного воротничка рубашки, которая могла бы украсить коллекцию Гурия, если б она еще существовала, – чтобы ваши дети не росли рабами американских империалистов!
Девушки пожали плечами, переглянулись и пошли восвояси. Я купил у метро лиловых астр и, вернувшись, положил их на место увядших.
Пусть так, пускай он подменил себе даже смерть, пусть оставленный им в памяти след на самом деле ложный, но все-таки это след. Некрич уже превратился, как предвидел в свое время
Гурий, в легенду, пока только в узком кругу, однако судьба легенд гораздо менее предсказуема, чем человеческая, а главное, она бесконечна, и, если нынешняя оппозиция когда-нибудь все-таки возьмет власть, скорее всего ему поставят памятник.
Я увидел Некрича, изваянного из мрамора, десятиметровой по крайней мере высоты, с каменными скулами, пронзительным взглядом вдаль из-под каменных век, сжимающего монолитным кулачищем автомат, возвышаясь перед телецентром посреди площади имени
Некрича (бывшей улицы Королева) в окружении симметрично расположенных клумб с лиловыми астрами.
"Болезнь Некрича " с исчезновением ее распространителя у меня не прошла, а только обострилась. Дни мои стали еще беспорядочнее, а незаполненность их еще ненасытнее. Я существовал в пустоте, оставшейся после гибели Ирины и Некрича, разряженной почти до вакуума. От постоянной бессонницы я воспринимал окружающее так, точно со зрения содрали кожу. В своих четырех стенах было еще куда ни шло, но стоило выйти из дому, как мир уличных вещей начинал двигаться на меня лавиной, невыносимо избыточный, оглушающий, словно только что созданный и продолжающий каждую секунду возникать заново. Я чувствовал себя так, будто из меня выдернули позвоночник, превратив в студенисто-дрожащий столб.
Я предпринял несколько попыток найти фильм, на котором мы познакомились с Некричем, чтобы увидеть ту актрису, похожую, по его словам, на Ирину. В конце концов мне это удалось, но смотреть его я не смог. Сходство показалось мне настолько полным, что при первой же похабной сцене, едва она начала раздеваться, я понял, что сейчас заплачу, и, пока этого не произошло, как можно скорее выбрался из зала. На выходе я еще раз оглянулся и застал ее одну в кадре, уже обнаженную по грудь.
Камера наезжала, поясной план переходил в крупный, ее лицо вырастало, заполняя трехметровый экран, приближаясь ко мне, надвигаясь на меня. Губы – те самые губы, я помнил их наизусть!
– улыбались, а глаза – Иринины глаза – оставались серьезными, как бы спрашивая поверх и помимо неуверенной улыбки: "Вы опять надо мной шутите? " Она всегда была самой серьезной из всех нас.
В этот момент в кадр вторглась волосатая рука одного из ублюдочных персонажей фильма, к которому на самом деле был обращен вопрос ее глаз, потрепала ее по щеке, и гнусавый голос произнес: " Снимай штанишки, крошка, и поторапливайся…"
Прочь, прочь отсюда, скорее на улицу, под черный дождь и мокрый свет слепящих фар… Этой ночью я не смог уснуть даже к утру.
Видя в кафе или в транспорте людей, увлеченно разговаривающих друг с другом, я не понимал теперь, о чем они могут между собой так долго говорить. О чем вообще говорить, если все так бесповоротно и страшно ясно?! Но когда я как-то спросил у первого встречного, как пройти, и он принялся объяснять мне долго, сочувственно и подробно, меня внезапно переполнила настолько горячая к нему благодарность, что я не запомнил ни слова из сказанного и вынужден был через несколько шагов переспрашивать еще раз.
Однажды вечером я споткнулся и едва не упал на мокрый асфальт
Пушкинской площади, потому что мне померещилось, что я наступил в лужу крови, оказавшуюся отражением багровой рекламы кока-колы с крыши ближайшего здания. Ожидая автобуса, я наподдал ногой камень, запрыгавший по тротуару с таким непривычно гулким звуком, точно под тонким слоем асфальта была пустота. "Оно может быть повсюду, оно, по сути, и есть везде, – вспомнились мне предсмертные слова Некрича о секретном метро, – нужно только уметь слушать ". Я обнаружил, что моя рука сжимает железную штангу автобусной остановки до белизны в пальцах. "Слышишь? – спрашивал он меня в том дремучем, разбухающем от сырости дворе, глядя мне в лицо так, точно хотел прочесть ответ по губам раньше, чем я его произнесу. – Слышишь?! " Теперь я слышал.
Каждый шаг отдавался бездонной пустотой под ногами. "Болезнь
Некрича " явно прогрессировала. Когда при переходе улицы мне представилось, что тормозящие у светофора машины специально замедляются, чтобы, хищно горя фарами, подкрасться ко мне, я понял, что она зашла уже так далеко, что с этим нужно что-то делать.
Придя домой, я открыл новую пачку бумаги и после нескольких часов размышлений написал на первой странице: "В моей комнате четыре стены. Четыре стены, потолок и пол. Между ними расположены некоторые вещи, как-то: кровать, стол, стул, шкаф и другие. Я сижу на стуле за столом ". Дальше этого дело не двинулось. Я пил чай, кофе, грыз киевские сухари – ничего не помогало, работа не клеилась. Пару часов кряду, ни о чем не думая, я черкал карандашом по бумаге, и выходило все одно и то же лицо: усы, бородка, сигарета в зубах, почти сросшиеся над переносицей брови… (Ирина не получалась, женские лица рисовать я вообще не умею.) Внимание рассеивалось, у соседей беспрерывно бубнил телевизор… Прислушавшись, я понял, что никакого телевизора нет и не может быть в четыре часа ночи, бубнеж за стеной мне только кажется.
Оставалось последнее средство, старое и уже мною испытанное.
Пунцовая буква "М" светила мне издалека сквозь пустую тьму, сквозь дождь и мокрый снег. Удобно устроившись на сиденье, я стал снова ездить по кольцевой круг за кругом, день за днем.
Поначалу это помогло. Я чувствовал плечи попутчиков, стискивающие меня со всех сторон, как бы говоря мне: "Держись ".
Каменный уют старых станций – "Курской ", "Октябрьской ", "Парка культуры " – был надежен и непоколебим. Мне начинало казаться, что вся моя жизнь была только бесконечным из года в год кружением по кольцевой с одними и теми же повторяющимися станциями, что ничего, кроме этого, в ней не было, но ничего больше и не нужно, потому что здесь и так все есть: жизнь целой страны, ее прошлое, настоящее, будущее, и моя в ней, втиснувшаяся в угол сиденья и не желающая иного, кроме как ехать и ехать, сжимаясь от грохота…