После десятого класса я провалил экзамены на биологический факультет Московского Университета и год работал лаборантом: кормил мышей и убирал за ними клетки. Делал это так себе, норовя сорваться на выходные в какой-нибудь подмосковный лес вместе с теплой компанией.
Летом я по обыкновенью провалил экзамены в университет, получив тройку по химии и заплутавшись в проблемах «валетностей» хрома. Зато поднаторев в целом в сдаче экзаменов, поступил с единственной четверкой (по литературе!) в Московский пединститут имени Ленина на отделение географии и биологии. После первого курса, отпросившись с половины практики, уехал в экспедицию в Бодайбинский район Иркутской области. Это была экспедиция института ЦНИГРИ. Бодайбо – старейший золотоносный район. Моя задача была дробить молотком кварцевые жилы со вкраплениями золота и складывать образцы в мешочки. Рюкзак с мешочками я тащил к машине.
Рабочая обстановка горного Забайкалья, экспедиций, жизнь наемных геологических работяг произвела на меня сильнейшее впечатление – Сибирь открылось трудовой своей стороной.
В то время каждый второй юнец считал своим долгом сочинять кустарного род песенки, и я привез в Москву их целый пяток: одна называлась «Забайкальская осень». Пелась она от лица рабочего, оставшегося на долгую зиму в тайге и предпочетшего «злое лицо работы» отношениям с городской девушкой. При этом он настойчиво пишет ей письма, хотя в то время, как корячится на вездеходе среди чахлых лиственниц, она наслаждается городским комфортом и принимает ухаживания кавалеров. («Ты возвратилась в восемь, думая про другого».)
Зиму я ходил на лекции и готовился к летней поездке на Енисей, на базу Института имени Северцева, где работали в экспедиции мои старшие товарищи по кружку. С 1978 года начался мой Енисей. Три лета подряд, рискуя вылететь из института и опаздывая на картошки и зимние практики (умудрился поехать еще и зимой на учет птиц), я упивался Енисеем. Считался неплохим учетчиком птиц: требовалось хорошо знать голоса. Но главное – ценились рабочие качества, неутомимость, упорство – царил культ трудового геройства. Была и теплейшая студенческая компания. Там я познакомился с Натальей Моралевой, ставшей вскоре моей женой.
Однажды мы с начальником отряда уезжали с Енисея в начале октября. По берегам уже лежал сухой снежок. Ночью северное сиянье озарило звездное небо. Неудержимое желание остаться здесь жить особенно объяло меня. Приближалось окончание учебы, и руководство экспедиции предложило нам с женой постоянную работу на Енисее. Я ликовал. Мы уехали из Москвы в декабре – очень много времени заняли сборы.
Следующей осенью у Наташи возникли срочные научные дела в Москве, и я остался на ползимы один на полубезлюдной станции. Обстановка таежного одиночества, мощная природа, грохот встающего Енисея, слышного в морозную погоду с дальних таежных увалов… Можно представить, какие ощущения я испытывал, дорвавшись до мечты. У меня было свободное время, я много читал, размышлял и начал помаленьку писать стихи, изучая стихосложение по книге «Мысль, вооруженная рифмой».
На Биостанции «Мирное» я проработал с 1981 по 1986 год. Там я познакомился с Анатолием Блюме.
В двадцати километрах от Мирного располагалась деревня Бахта, где было отделение госпромхоза и буквально кипел промысловый дух. В 1984 году туда переехал Толя, став промысловиком.
Замкнутая и тепличная обстановка научной базы и ее сугубо столичные корни, неинтерес к науке и тяга к охотничьему образу жизни привела к тому, что в 1986 году при появлении свободного места охотника я уволился из Мирного и переехал в Бахту. Пошел к Толе в напарники. Главным в этом решении было то, что я перестал вымучивать из себя будущего ученого, и занятие литературой стало моим жизненным делом.
Таня
У Тани была чистая кожа, копешка пушистых волос и щедрая улыбка, от которой прищуривались глаза и получалось выражение, будто она совершенно все понимает. Если добавить сюда мое одинокое существование, подчас изнурительную красоту Енисея и будни покоса, становится ясным, почему я так стремился в Селиваниху. Таню я увидел, когда приехал к тете Наде пилить обещанные дрова. Пилил я под угором на песочке тети-Надиной пилой. Стартер был без резиновой ручки, с примотанной вместо нее железячкой. Я ссадил ею палец и, когда заматывал его кусочком изоленты, неизвестно откуда возникла вдруг стройная девушка в ярко-синей майке. Увидев мое занятие и не дав возразить, она убежала и тут же вернулась с бинтом и пузырьком перекиси водорода. Вид у меня был не самый подходящий для знакомства: мокрый от пота чуб, засаленная куртка, сизые руки и полные опилок отвороты сапог. Я наблюдал за бирюзовым жучком, ползущим по ее загорелому предплечью, а она старательно перевязывала мне палец, отфыркиваясь от комаров и болтая, как со старым знакомым. Пахло от нее какой-то ароматной комариной мазью. Она пошутила насчет моих рук, что-то вроде: «С такими руками только к женщине и подходить», и убежала по своим экспедиционным делам, а я допилил и поехал домой в Бахту.
Когда я отпихивался от берега, на угоре появилась фигурка в синей майке и помахала рукой. Я не удержался и, отъезжая, заложил крутой вираж, вывернув из-под борта валик упругой воды с белым гребешком. Пел за спиной мотор, несся мимо каменистый берег с островерхим ельником, светило солнце и всю дорогу в серебристых брызгах у кормы стояла, как приятное воспоминание, маленькая радуга. На покосе я думал о Тане и грешил перед товарищами, желая дождя, чтоб отменились работы и можно было мчаться в Селиваниху допиливать дрова. Догадливые друзья посмеивались. Дождя все не было. Мы поставили сено, взялись за силос. Запомнился последний день. Я стоял с вилами под зеленым душем в телеге, трясущейся за трактором, вдыхал пряный травяной ветер и меня всего распирало от нетерпения, потому что назавтра начиналась свободная жизнь – ничего уже не маячило впереди, кроме охоты, и я ехал в Селиваниху.
Таня еще спала, когда чисто-чисто пропел зуек над Енисеем, когда застрекотала пила, выпустив синее облачко, и было поначалу неловко за этот шум, будто я пилю не листвяный кряж, а первую осеннюю тишину, еще в виде пробы натянутую над полузаброшенной деревней. Жилым выглядел только тети-Надин дом с синими наличниками, крашенными охрой сенями и с выкошенной вокруг травой. Три брусовых дома, построенные экспедицией, стояли среди зарослей крапивы и иван-чая казенными кубами. Заведя небольшой красный трактор, стоявший на бугре с поленом под колесом, и проезжая кухню, я увидел Таню. Она стояла на крыльце и поливала из ковшика пучок укропа. Я щегольски тормознул, вылез из кабины, поздоровался и спросил воды. Она протянула мне ковш, локтем отерев комара со лба, и, улыбнувшись, предложила пообедать. У меня вовсю колотилось сердце, но я сдержанно ответил, что обедать мне шибко некогда, но что чаю попью, если угостят. В кухне никого не было, кроме нас с Таней. Мы разговорились, Таня что-то спрашивала, об охоте, о моих друзьях, о Енисее. Умиляла городская неточность ее речи. «Дрова, Таня, не рубят, а колят», – все хотелось мне ее исправить. И еще очень хотелось вытереть локоть, который она испачкала в саже, возясь с печкой. Потом, уже сидя в тракторе, я все продолжал улыбаться, чувствуя, что не ошибся в своих предчувствиях, что наконец возникло между мной и этой почти незнакомой девушкой нечто необъяснимое, зыбкое, как те осинки в сизой струе выхлопа, но одновременно реальное и очень созвучное происходящему в природе и во мне. Я думал о том, как повезу это нечто вместе с капканами и прочей прозой на длинной деревянной лодке по притихшей сентябрьской Бахте и как славно будет вспоминать Танину улыбку, ежась от ветра и правя в просвет расступающихся мысов. Я сел на чурку и достал папиросу. Впереди лежало серебряное, в насечках ветерка, блюдо Енисея. На той стороне за темным забором ельника синела невыразимо осенней, глубокой синевой волнистая даль тайги. Всегда почему-то кажется, что осень не возникает здесь, на месте, а именно приходит в виде какого-то голубоватого воздуха особого качества, в котором все начинает желтеть, жухнуть, табуниться, а у человека, наряду с растущей физической бодростью, открывается вдруг родничок поразительной восприимчивости к природе. И хочется, покоряясь ее тихой воле, взобраться на самый высокий яр, встать на колени и, глядя в морскую даль Енисея, благодарить небо за эту посланную Богом тоску, за каждый лист кривой березки, скоро потребующей столько любви и прощения в своей нищете. И долго будет укладываться в душе поминальная, в желток с луком, пестрота берегов и огненная трещина в базальтово-серой туче, заложившей север, пока ранним утром глухой удар весла в тумане не поднимет на крыло первое стихотворение. Глядя в глаза, на вытянутой руке, с каким-то плясовым шиком старинного гостеприимства поднесла мне тетя Надя стопку мутного спирта, протараторив: «На-ка, на-ка, на-ка, сла-богу, все вывез, спасибо тебе, рыбку закусывай», и я еще раз порадовался бодрости этой маленькой старухи, не устающей окружать свою одинокую жизнь узором такой поэзии, которая никаким поэтам и не снилась. Вечно ей что-то чудилось, мерещилось… Как-то я строил ей новые сени и жил у нее. Был тоже август, но мы спали в пологах, все не решаясь снять их.