– Отец!.. Ты, наверное, думаешь, что ты один здесь живешь. Но ты ведь не один здесь живешь! Понял? У людей тут свои дела!
Обиженное сопение в ответ. То есть получается, что я в равнодушии к людям обвиняю его… по советским меркам – это кошмар!.. Но «равнодушие» – это еще сказано мягко!
– Учитывай людей! Всё-таки эти колья твои… никого не радуют!
Протяжно зевнул в ответ и демонстративно отвернулся! Вот так! «Еще на всякую ерундистику время терять!» Но тут уже я завелся.
– Отец! Скажи… ты вот знаешь кого по имени, кто тут рядом с нами живет? Или тебе это глубоко неинтересно?
Зевок. И взгляд вдаль, с надеждой: может, кто поинтереснее подойдет?
– Ну что ты за человек! – я воскликнул.
– Ну… что я за человек? – он поднял наконец-то глаза, улыбнулся прелестной своей улыбкой… задело чуток?
– Сказать?
В этот день отчаяния – или, может, усталости – не сдерживаться, наконец дать себе волю и сказать? Что это даст? Мне – и ему? Поздновато уже его воспитывать. Только расстрою. А впрочем – пусть расширит свой кругозор. Говорит же, что всегда надо учиться, и чем шире круг света, тем длиннее граница с тьмой. И что знаний не бывает бесполезных. Тогда – прими!
– Вот ты десять уже лет живешь у меня…
Кивнул. Правда, неохотно. Отрицать всё пока невозможно, но он этого момента дождется, и – в спор! За что, про что – не имеет значения: «Комар живет, пока поет!»
– И за десять лет… ну, скажем, за восемь… тебе даже в голову ни разу не пришло… позвонить моей матери – твоей бывшей, кстати, жене, с которой ты неплохо жил четверть века, вырастил, скажем, не худых детей… Ноль! Ни разу даже не спросил ее номер… если забыл.
Долгое молчание… Попал? А не слишком ли? Нет! Снова вдруг зевота его одолела его.
– Да тебе всегда и на нас-то наплевать было, твоих детей! Ты страстно – вот то действительно была страсть! – предлагал то в Суйду, то в Немчиновку нам переехать, где тебя-то ждали опытные поля, а нас что там ждало?
Тишина. Потом он, не в силах больше сдерживаться и внимание изображать, жадный взгляд на бумаги кинул: когда наконец-то поработать дадут?
…Молодец, батя! Силен! Сокрушить его трудно. Помню, как сестра второй его жены, Елизаветы Александровны, долго с умилением разглядывала нас. Я еще мучился, ждал: что-нибудь сладкое скажет!.. А она вдруг произнесла: «Да-а-а! Корень-то покрепче!» Удар! Нокаут! «Корень-то покрепче!» И счас еще силен! Только интересным чем-то можно его зацепить, а так – незыблем. Но в том, что по-настоящему ему интересно, я не секу! Один лишь раз, когда его вроде пробило, он произнес взволнованно: «Да-а-а… жаль, что ты не унаследовал мое дело!» Я, тоже растроганный, кивнул. «Писали бы вместе!» – уже вполне по-деловому добавил он. Тут я сразу протрезвился. «Твое, разумеется», – уточнил я. Он взгляд изумленный кинул: «Ну а чье же еще?»
К чужому был туг на ухо – слышал только свое. Мой день рождения – никогда не вспоминал. Не знал даже, когда и где умер его отец. И в последнее время с одинаковой яростью две взаимоисключающие версии защищал: то утверждал, что умер тот в лагере, в тридцать восьмом, то говорил, что у старшего сына Николая в Алма-Ате, уже вышедши. Помнил только, когда вывел свои сорта. Да и то приблизительно! К себе, надо отметить ради справедливости, так же суров… Помню, как я был потрясен, когда неструганый топчан увидел, на котором он спал, из нашей ленинградской квартирки уехав. Но им это не принималось к обсуждению, и даже к рассмотрению: спал. И полшестого вставал и в морозной мгле шел к конторе, на «наряды», где распределяли лошадей и технику для работ. Бывал с ним…
– Отец! Ты даже к себе абсолютно холоден!
Посмотрел! Почувствовал, стало быть, тут что-то необъясненное… Объясненное – презирал! Взгляда бы не поднял! А тут глядел. Долго и насмешливо: мол, объясняй, как это – я холоден сам к себе?
– …ты встаешь… и куда-то идешь… уже не стоя при этом на ногах! И не думаешь абсолютно о том, что каждое падение твое может смертельным оказаться.
– Как это? – спросил весело и задорно. Тема эта, видать, слегка его заинтересовала, по своей новизне. Хотя чего уж тут нового!
– Ты сам же мне рассказывал, что твой друг и коллега Наволоцкий так погиб.
– Наволоцкий? Да. Был такой замечательный «пшеничник». Но ничего такого, что ты рассказываешь, я не говорил.
– Говорил!
– Нет! – глаза его весельем зажглись, и наверняка бы сейчас он весело ногой топнул, как раньше в спорах, если бы мог!
– А откуда же я знаю это? На девяносто пятом году…
«Ровно как ты», – я чуть было не добавил.
– …так же вот… побежал. И сломал ключицу! И – неподвижность. Пролежни. И – атрофия легких. Не смог уже дышать. Слыхал? Сам же мне рассказывал – в таком возрасте кости уже не срастаются. И – всё!
– Не помню, – холодно произнес.
– Что тут помнить-то? Медицинский факт!
– Факт – это еще не теория! – твердо сказал.
– А тебе этого факта мало? Тебе и тут теория нужна?
– Ка-ныш-на! – весело произнес. Помолодел. И тут я поверил даже – пока теорию свою не допишет, не… Ничего с ним не случится, короче.
– Кстати, – он вдруг проникновенно добавил, – в том, что ты говоришь про меня, есть доля истины. Так же я, кстати, думал одно время про своего отца. Увлекался он, всё время. То одним, то другим. Уезжал, не раздумывая. Нам вроде внимания мало уделял. Так думал я – пока однажды отец не поехал в Елань. Сапоги надел новые. А вернулся – босой!
– Как?!
– Да обыкновенно как: встретил там старшего сына своего, Николая – босого. Сапоги снял – и отдал ему. Вот так вот. Видал – миндал? – закончил он своей любимой бодрой присказкой, и стал уже свои листочки подтягивать, считая, видимо, наш спор законченным, а свою победу – бесспорной.
– Отец!.. Но ведь ты падаешь! – воскликнул я. – Будь ты благоразумен всё-таки!
– Мен пьян болады! – усмехаясь, произнес он. Что по-татарски означает: «Я пьян сегодня!». С Казани у него много татарских выражений. Есть, вообще, чем в споре придавить.
Воспоминание из дальнего детства: отец колол в сарае дрова, и колун соскочил с топорища в лоб. Помню, как входит, политый кровью, к лицу ладони прижав. Потом лежал с огромным опухшим носом, заплывшими глазками, обиженно сопел…
– Идити-и-и ужи-нать! – из комнаты Нонна закричала.
– Ну что… легкий ужин? – сказал я.
– Можно, – бодро ответил он. И даже сделал движение руками, как будто идет.
Но пошел-то на самом деле я! Легкий ужин не так-то легко нам дастся. Для начала – стол с улицы в избу внести, еще раз бороться со ступеньками не будем. Поставить перед столом стул покрепче – и притащить отца. Взяли, раз-два! Оба с тяжким стоном – и я, и он… В моем постпенсионном возрасте уже меня кто-то должен носить – но ношу пока я. Вынужденная бодрость. О-па! Приехали. Какой закат озарил наши скромные стены!
– Смотри! Тень отца! – воскликнула Нонна.
Гордый профиль. Одна из несправедливостей жизни – твой профиль могут все увидеть, кроме тебя!
– Тень отца Гамлета, – усмехнулся он.
– Смотри, лучше… олень! – на левый кулак я положил опрокинутую правую кисть с растопыренными пальцами. Тень: голова оленя и ветвистые рога! – Помнишь – ты меня научил?
Показывал он тени нам – в Казани, у печки. Еще до войны!
– А вот, помнишь, собака лает! – я поставил поперек лучей заката ладонь. Разводил-сводил пальцы – «собака лаяла». Отец тоже поднял руку, но опустил – пальцы не слушаются.
Потрясающая ладонь у него! В два раза больше моей, тоже немаленькой! Помню, как он мне на пальцах показывал – как расходятся судьбы. Было это тогда, когда я вниз как-то пошел.
– Вот гляди! – два растопыренных пальца протянул. – Вначале вы вместе с другом, а потом – всё больше расходитесь: он всё больше – вверх, а ты – вниз, – тронул нижний палец.
И я сразу понял всё, на пальцах, и помнил уже всегда! И сейчас – с улыбкой показал ему тень двух разведенных пальцев на стенке нашей. Помнишь, отец? Всё-таки всегда вверх мы шли!