Переворачивая жертву, он каждый раз шлепает мокрую дерюжку на срамное место. Я не даюсь, обхватываюсь, как насилуемая гимназистка. Належавшись, окатываюсь, кое-как вытираюсь сохраненной дерюжкой. Но в предбаннике, воспользовавшись моим замешательством, меня окутывают сразу тремя полотенцами, накидка на голове – как у голубого фараона. Все пропало… Но полотенца
– уф-ф… – входят в минимальный банный набор.
В отзывающемся Химградом ангаре, среди духоты все разом покрываются дубленками чьих попало размеров: с одной страны больше трех шкур беспошлинно не дерут, но четвертую дубленку можно провезти “на себе”.
Только Восточный Волк, по-прежнему с одной легкой сумочкой через плечо, отбрасывает веселые зайчики золотых зубов на неизменный черный смокинг: его товар спокойно шуршит в выдолбленных каблуках. Пьяноватенький барсук без церемоний пытается продавиться мимо него на посадку. Но Одиночка без лишних слов и выражений громко стукает его кулаком по физиономии – вразумляет для первого раза. При этом он смотрит с такой веселой выжидательностью, что барсук давится собственным матом. Все нормально. Мужики поговорили.
Из того же родного Стамбула мы возвращались с турецким десантом, когда происходило великое сидение в Белом доме. Кто помудрей, старались помнить одно: те, эти – а кормить тебя вместо тебя все равно никто не будет. И в этом, ей-богу, было свое достоинство!
Но активисты и здесь сползали из-под притолоки, чтобы стращать друг друга – мол, коммуняки все ларьки позакрывают. Впрочем, и
Ельцин был не хорош: развел таможни, налоги – жуть брала, с какой легкостью оба стана готовы были подгонять под себя все мироздание. Мир убьет простота: ампутация ненужного однажды оставит нас без головы или без печени.
Поезд приопаздывал, и у нас пропадали билеты на химградский ежемесячный. Один вход в метро был перекрыт, в другой мешочников не пускали. Таксист заломил несусветно, но и его остановил мрачный милицейский пикет. Впереди размахивали флагами устрашающего красного цвета: нудный геморроидальный канцелярист, окунувшись в двухлетнее забвение, восстал саблезубым пенсионером. Обиженные хотели иметь по праву то, что им причиталось лишь по закону милосердия. Простые люди не бывают хорошими: если не убьют сами, то проголосуют за убийц. Ничего страшного, твердил я себе, но декорации уже разверзлись.
Подыхая рысить вьючным и упряжным верблюдом сразу (краем глаза сфотографировалась ее почти падающая, но удивительно изящная, будто с вазы, бегущая фигурка), я все же ощущал ледок под
ёкающей ложечкой – видеть пустую Москву, где всегда безостановочно валила лавина автомобилей. Последний вагон, на последнем издыхании сую билеты вместе с десятью тысячами, последний тюк вбрасываю на бегу. Потом один за другим – волк, коза и капуста, – багровый, потный, переволакиваю их по вагонам, тормозным площадкам и только тогда опускаюсь дышать. Она тоже еле дышит. В этот день наши танки били по Белому дому.
Италия начинается с сортира. Забеги-ка кой-куда, не забыла наставить меня перед вылетом моя маленькая воспитательница с проступившими сквозь бессонную бледность веснушками: чартеры для шопников устраиваются под утро, когда неудобно чистой публике.
Перед входом огляделся, не идет ли кто сзади по пустынному аэропорту, внутри тоже зыркнул вправо, влево – уединенный уголок как раз для рэкета. Защелкнулся замок – можно расслабиться.
Теперь осторожно выгля… Ловушка! Дверь не отпирается!
Лихорадочно верчу, дергаю – крепко строят, сволочи! Минуты текут, посадка объявлена, но и я еще парень хоть куда: подпрыгнул, подтянулся – никого. Щель между переборкой и потолком как раз по мне – правда, пыль там вытираю я первый.
Являюсь как раз вовремя, деловито возбужденный.
Весь мир дыра – что Неаполь, что Чебоксары: в Неаполе польта, в
Милане люди обувью хорошо закупились, в Болонье бельем…
И “боинг” – самолет как самолет, а Альпы – горы как горы, странно только, что эту дикость с рваными обрывами, пропастями и осыпями терпят в центре благоустроенной Европы. Будничное клацанье штемпселем по паспорту, аэропорт как аэропорт, только что замок исправен да туалетная бумага на месте. Автобус, холмы, сады-огороды – обычная европейская возделанность. “Смотри, все уже цветет!” – Соня обижается, что я равнодушен к жизни, но как можно восхищаться вещами, пусть даже цветами всех цветов, если они не отклик на что-то! Артрозные оливы – дело другое, их у нас нет.
Витрины как витрины, из чужеземного шика с удивительной скоростью обернувшиеся лакированной нищетой словно бы подделок под неведомо что. Бензоколонки как бензоколонки – лишь слегка лизнет по сердцу огненным языком шестилапая собака на рекламе.
Адриатические волны, на которых не написано, что они адриатические, ряды вилл, роскошных, если вообразить себя хозяином, прескучных, если вообразить их роскошными, отели как отели, куда мы попадем еще неизвестно когда, ибо наши итальянские хозяева имеют процент с наших закупок, а потому будут нас возить по складам, покуда их владельцы в силах держаться на ногах.
Рабочий может понять буржуя, русский – еврея, мужчина – женщину, но те, кто спит в самолете, никогда не смогут понять тех, кто не спит. Для жизни как она есть люди без мозгов имеют неоспоримые преимущества. Только вот без грохота им жизнь не в кайф: пока их несчастные спутники тщетно пытаются приткнуться головой к стеклу, они врубают на весь автобус электрическую молотьбу, чтоб было чего перекрикивать. Простые люди никому не желают зла, они просто подгоняют мир под себя, а разрушается он уже сам: своей музыкой они разрушают тишину, своими вкусами – музыку, но их права на дурь, завоеванные поколениями романтиков в борьбе с рутиной, так же священны, как права Баха и Шуберта. Демократия так демократия – это кто там заикнулся, будто для сочинительства нужен талант?
Уффици – это просто “канцелярия”. Орсини – “мужскаяженская одежда”. Орсини, труссарди… Италия – это мерные ряды двухэтажных не то ангаров, не то амбаров, все равно что, одинаковых, – бетон, железо, а внутри на плечиках стиснуты мириады курток, жилеток, пальто, костюмов, блузок, блузонов, блайзеров, батников, юбок, сарафанов, на многоэтажных полках – кипы джинсов, баррикады колготок, лифчиков-трусиков в глянцевых коробочках с кружевным просветом и давно несоблазнительной картинкой, и на каждой слова “интим” и “донна” – пупки, пупки, попки, попки. “Ай, мамбо, мамбо Италия”, – лабали у нас на танцах. Презирая усталость, челночницы – озабоченные тетки, пэтэушные дурехи – с сетчатыми тележками отбирают, бракуют, щупают, сравнивают: именно наш век поставил рекорд дури – не ошарашивать разнообразием одеяний, а узреть разнообразие в однообразном – чтоб две почти неотличимых шмотки отличались ценой чуть не вдвое. Гениально просто – заменить разнообразие предметов разнообразием цифр. Я стараюсь где-нибудь не на глазах
(это неприлично) приткнуться с книгой – почему бы и не гениальной? – или блуждаю среди корпусов в поисках хоть каких-нибудь признаков жизни: взломанная экскаватором кровавая глина, быстрая зеленая речка (неужели Италия?), тростник в три человеческих роста, – и назад, в анатомический театр нарядности
– подержать, посчитать, записать цены, подтащить… Нормальная работа.
Знает ли барсук, что он барсук, думает ли о себе эта чистая, серьезная девушка за компьютером – “итальянка”? Даже на чужих складах тебе как будто рады, интересуются, откуда ты взялся, могут угостить автоматным кофе, хоть и ясно с полувзгляда, что ты ничего не покупаешь. Я, увы, не младенец, я знаю, что и у них конкуренция, и у них мафия, но все равно им доставляет удовольствие рождать улыбки, а не геморроидальные гримасы униженности. Какой-нибудь Марчелло в вокзальном буфете – так и летают руки, улыбки, шуточки: он гордится, что он такой орел, – ворочаться мрачной устрашающей башней вовсе не шик в его глазах.
Все наконец уже в автобусе, а один-две все никак чего-то недощупаются – это может тянуться и час, и два, и никто не запротестует: пьянь и разухабистость редко забирается дальше