Кишение огней в черном месиве, бесконечный рев огнедышащих автобусов – все туда! – протирающих о нас свои бока, – во что мы превратились, увидим только с рассветом. Спасительный поток согбенных теней, уминаемых турникетами в нарезанную кольцами сдержанную Ходынку. “Доларирублимарки, долари…” Редкие лампочки под ледяным ветром раскачиваются на временных шнурах, как на бельевых веревках, черные людские силуэты споро сооружают силуэты палаток, меж которых протискиваются угрюмые толпы, все с тележками и сумищами; сцепляются и расцепляются безмолвно, покуда не сцепятся два благородных человека; поршнями продавливают толпу нескончаемые автомобили, ослепляя горящими фарами, вминая сторонящихся в прилавки, правда так и не расплющивая до конца; оторванные друг от друга, отыскиваемся вновь и вновь (самое трудное – не дать потоку увлечь себя) – этаким манером нужно обойти все девять овалов ада, чтобы при свете коптилок и ручных фонариков перещупать все цены и дамские штаны (леггинсы?) с блузками и блузонами ягуаровых и тигровых расцветок, чтобы вернуться к самым дешевым: здесь не у мамы, сочтешь три процента пустяком – потеряешь месячную зарплату.
С безрадостным рассветом все кончено, дозволительно впиться зубами в лопающуюся от полноты жизни, свернувшуюся кольцом колбасу с насечкой, погреть давно бесчувственные руки о стакан гербаты, а уж ноги под собой мы почуем разве что в Бресте. От коченеющих ног начинает перегреваться зона Ершикова, после каждого круга пытаюсь остудить ее кипятком в подвале у занавески. Но перед границей нашей Родины – будничной колючкой – наш автобус надолго замер в череде себе подобных. Хороший солдат
– ампутированное воображение. Балансируя на ледяной тропке – пропади все пропадом! – я сорвался в овраг на обочине и со своим кипящим чайником пристроился к дубу, закованному в янтарные потеки. Пошипел сквозь зубы. Выкарабкался. Автобуса нет.
Польский пограничник хватается за кобуру: “Хальт! Хенде хох!” Да вот же, вот мой автобус, в двадцати шагах, на нейтралке!..
“Цурюк!!! Шнель!!! Арбайтен, арбайтен!!!” А, была не была! – кидаюсь в распахнутые ворота. Тиу-у… Предупредительная пуля нежно пропела в вышине, карающей я уже не услышал… “Пан, пан, то наш, наш!..” – бежала с моим паспортом хорошенькая филиппиночка – перед ее обаянием растворяются все границы.
– Попросить у тебя, конечно, язык отвалится!
Но я почему-то не верю, что механизм можно упросить. И чувствую, как моя нынешняя глубина лишь благодушно отмахивается: “Брось ты, все люди как люди, все хотят жить”. Ну и что с того, что тычутся локтями, задами, рыкают, тявкают, – не все же! Да и хамам тоже жить надо. Поднырнув под боковые надкрылышки автобуса, я последним проник в непроглядное багажное подполье.
Темное шоссе, темный пакгауз, темные быки переходного моста и освещенный – близок локоть – перрон: путь отрезан тремя очень простыми силуэтами.
– Они хотят сто долларов, – сухо уведомила Соня.
– Все деньги у меня, – поспешно объявил я.
– Гони ты. У вас тут, – так ногой переворачивают трупы, – на тонну зелени.
Да вы что, ребята, и полтонны не будет!.. Я всего лишь старался предостеречь хороших парней от оплошности: мы не одни, работаем на фирму, вся зелень в товаре, но товар мечен нашим фирменным знаком – влипнете на реализации, зачем вам это надо, нас мужики уже наверняка искать пошли.
Когда не дрожишь за мраморность своего образа, все не так уж страшно.
– Ничё, мы тоже можем по-бырому, – частил блатной фальцет. -
Хошь, ща шмотье обкеросиним, бабе твоей табло распишем?!
– Моя баба далеко, – старался я обесценить Соню.
– Нам все отсыпают.
Благородный баритон упирал на святость традиций, а фальцет все брал и брал на горло:
– Слушай, мужик, ты меня уже достал!!!
Но я видел, что он включает свою истерику, как водитель сирену,
– корысть скотов далеко не так ужасна, как их честь. Чтобы ненароком не задеть их за святое, я с воинскими почестями вручил силуэтам пухленькую пачечку российской рвани.
Спасительный перрон, изумленное “Ты просто герой!..” – но сколько тысяч раз она мне потом припоминала: “Ты же сам сказал, что твоя баба далеко”. И каждый раз я чувствовал не досаду – отчаяние: брызгать этой мутью на предпоследнее оконце – речь, через которое мы еще видим друг друга!.. Правда, последнее – мануальную терапию – она еще оберегала.
Но пока… “Сметанки свежей попробуйте! Творожок свежий!” Курс рубля быстро развеивает иллюзию, будто ты не зависишь от своего государства: вон же белорусы за нами со своими “зайчиками” семенят, а не мы за ними. Человеку с ампутированным воображением очень трудно испортить аппетит: в мрачноватом залище ожидания, сумчатые среди сумчатых, мы по сказочной дешевке лопаем роскошную сметану с творогом – конечно, после долгожданного чая.
И тут гаснет свет. И в гудящем мраке, среди женских взвизгов и зажигалочьих вспышек, я ложусь на нашу поклажу и – засыпаю!
Лицом вперед, обнявши сумки, которых мы не отдадим.
Главное, не усложнять. Тебя – ненавидящее женское “у-у!..” – с чего-то долбанули кулачком в рюкзак, ты что-то рыкнул через плечо – все нормально. Хотя, конечно, и здесь лучше держаться вот таким веселым и компанейским, как этот добрый молодец в тесном вагонном коридоре: “Кидаем все в первое купе, потом разберемся! Ах, это ваша сумка? Пожалуйста, можно и туда. Ах, это ваше купе? Сейчас разгребем”. Народу потом еще долго приходится разбирать сумки, которыми этот славный парень завалил наше купе. А после всего пришли еще две печальные девицы нас обыскивать: “Вы бы на нашем месте тоже, если б у вас пропало на восемьсот тысчёнц…” Мы и не противились. А веселого артельщика я в вагоне уже не обнаружил. Умеют люди работать с огоньком!
Зато – внезапный сюрприз – мы оказались вдвоем в купе. Яркий пароходный свет, книга… Окно одевается в шалевый воротник из белоснежного каракуля, матовые кристаллики выкладывают на черном стекле улицы неведомого города, снятого со спутника. “У тебя такое спокойное лицо, когда ты читаешь…” Ее клонит в сон, но никак от меня не оторваться; наконец укладывает мне подушку на колени и, уютно свернувшись, засыпает.
Два нижних места, как в СВ, – но одно полночи пустует; плохо только, что ее коленка стукается в переборку. Где-то под беспросветное утро – бесцеремонный свет, кавказские голоса, на меня роняют свернутый матрац, – черт, теперь уж точно не усну…
Проверяю под булавкой деньги и тут же засыпаю вновь.
Дома мы хорошо посидели с Ершовым – он без нас выгуливал собаку и стеклил балкон. Мы галдели, как, бывало, на Таймыре между водкой и шабашкой. В молодые годы мы бы обязательно подружились, пели бы в обнимку “Лысые романтики, воздушные бродяги” – в уверенности, что лысые – это не про нас. Но сейчас между нами стояло – тьфу! – осточертевшее фрейдистское шарлатанство, лезущее изо всех… еще раз тьфу! Когда своим чередом мы добрались до порнографии и я оспаривал, будто наличие эрегированного пениса неопровержимо устанавливает порнографичность, наша хозяюшка напомнила о себе пунцовым огнем девичьих щечек: очень уж не академичен здесь был обсуждаемый предмет. “Выйду с собакой, вам и без меня хорошо”. Ершов явно все еще любил ее, этот колдовской прибор, вечно устраивавший бессмысленные бунты, невзирая на самое разумное кнопочное управление.
Под сильной балдой я завалился с нею в постель как с просто
“симпатичной бабой” из диады “поддали – переспали”. Только утром почему-то впервые показалось не сладостно, а неловко бродить по квартире голышом: нагота уместна в раю, но довольно нелепа в хозяйстве.
И все ведь складывалось как нельзя лучше, без лишней дури: ей нужен был именно я, а не какая-нибудь нахлобучка на мне и даже не какое-нибудь Нечто, сквозь меня просвечивающее; мне тоже была дорога именно она сама, а не какой там свет, сквозь нее зажигавший мир тайной и значительностью, но…
– Но я ведь л… люблю тебя.
– Ты как повинность отбываешь. Повернул выключатель…