Орлиный взор кавказца – как только Газиев опознал меня в этой сторожевской униформе? “Такой человек, такой человек!..” – словно я его уже не мог слышать. Но когда он сокрушенно приобрел одну из “Осак”, я всерьез застеснялся. А брать деньги у нее было совсем уж…
– Я тебя понимаю, деньги – такая грязь…
– А квартиры – не грязь? А ордена, а чины? Все, что можно делить?
– Почему счастья на всех не хватает?
– Потому что мы не называем счастьем, чего хватает на всех.
Но я не мог явиться к моим девушкам с пустыми руками.
Ее дом уже не был поднебесным замком феи – отсебятина иссякла.
Дом как дом. Хозяйство, место, где все можно. Где можно даже не отводить глаз, когда она стаскивает свои вязаные ползунки с лямочками через плечики.
– Почему ты все время хихикаешь? – в шутку, но жалобно.
– Я не хихикаю, я любуюсь: совсем как большая!
– Но мне же не пять лет?..
– Тем, кого мы любим, всегда пять лет.
– Мне кажется, ты меня не уважаешь.
– Слава богу, теперь и ты можешь меня не уважать.
Эта прелестная девчушка уж до того бесхитростно старалась побыть взрослой женщиной… Что-нибудь для меня испечь, сварить, запретить как якобы вредоносное, развернуть лечебную процедуру или стирку – чувствовались навыки общения с собакой: не вступая в объяснения, отвернуть мне ухо, не ссадина ли там, заглянуть за воротник, достаточно ли он засалился… нет, не просто служить мне, но еще и быть хозяйкой.
Когда мы вместе с одеждой сбрасывали с себя мир, она принималась озорничать своим узеньким, как у кошки, младенчески свободным от брезгливости проворным язычком, забираясь им в такие закутки, которых смущался даже я. Уже законченный инцестуалист и педофил, я отечески любовался приливами и отливами перехватывающего ее дыхание безумия, пока оно с головой не накрывало нас обоих.
В антрактах, покуда я прогревал зону Ершикова в ванне, она задабривала свою язву теплым молоком, от которого в ее нежненьком животике – губы, уже коснувшись, сначала ощущали только тепло – что-то принималось тихонько бормотать, безостановочно, как шум моря в раковине, как стрекотание кузнечиков в прогретой степи, как мурлыканье кошки на уютном коврике, и мне казалось – я слышу, как течет ее жизнь.
– Революция, – виновато улыбалась она. – Ну почему ты опять улыбаешься?..
– Я улыбаюсь? Да, верно – от растроганности.
Мне никак не хватало терпения доцеловать до конца каждый квадратик ее тела – сначала отвлекался побаловаться невидимыми струнами, которые отзывались вздрагиваниями в совсем других концах моих владений, а потом уже и сам не мог удержаться перед сладостной бездной вседозволенности, в которую мы летели вдвоем, сплетаясь в причудливые фигуры, как парашютисты в акробатическом парении, пока ей вдруг не мерещился какой-то расчет, продуманность вместо порыва: “Я не люблю физзарядку!” И тогда я спешил искупить свою извращенность комбайнерской простотой.
Но меня почти не покидало приятно-снисходительное чувство доброго дяди, который привел ребенка в зоопарк: ну что, мол, тебе небось такое и не снилось?
Меня почтительно попросил к телефону городской прокурор – Газиев отзывался обо мне в самых превосходных степенях, а потому не соглашусь ли я позаниматься с его дочерью: нынешняя перепродажа
“Сникерсов” – это ненадежно, а девочка идет на золотую медаль.
Что такое энергия, я живописал в духе богоравного Пуанкаре – мы, мол, сами навязываем миру такое понятие, – так что под конец и папа-прокурор удивленно признался, что даже он что-то понял. От необходимости быть с ним на “ты” я беспрерывно острил, а претендентка на золото беспрерывно прыскала. Это был тип, обреченный Незнамо Чему во мне. Закончил я пророчески: объявил кочегарской нынешнюю манию именовать человеческие страсти энергиями, а яды – шлаками.
Маме я временами позванивал. Сначала ее беспокоило, как я переношу отрыв от дома, потом стало удивлять, отчего я так легко его переношу. Явившись домой с кое-какими деньжатами и парой джемперов, пушистых, как цветные котятки, я почувствовал себя мужчиной. Мама покатилась со смеху. На работе все так же пили чай в ополовиненном составе при ополовиненном рационе и за половину ставки по полдня обличали коррупцию. А я хоть чуть-чуть да держал свою судьбу в собственных руках – тянул за одну из миллиарда уздечек на исполинском бешеном жеребце. Почти все группочки, домогающиеся каких-то грантов, звали к себе и меня, но это было всего лишь лестно: не я, а мои “знания” им требовались.
Голосок ночной кукушки я уже мог спокойно поджидать за книгой – теперь это была просто умилительная болтовня прелестного ребенка: “Мне приснилось, что мне дали квартиру с тремя ваннами
– все в пол вделаны, и какие-то рычаги, манометры – как же я, думаю, буду тебя прогревать? Видела вчера бывшего мужа Изабеллы, она считает, что он красавец, а я теперь всегда думаю: и зачем мужчинам волосы? у него вдобавок волосина из носа торчала – ужасно хотелось выщипнуть…” – “Ну, хватит, береги деньги”, – благодушным папашей рокотал я.
Ее тоже разнеживало такое распределение ролей, она откровенно гордилась, что поставила меня на ноги, но… уже через неделю после нашего возвращения из набега ей начинало казаться, что я – сильный мужчина – в ней больше не нуждаюсь. И тогда все вялотекущие струйки каждодневных затруднений начинали свиваться и твердить буравом: “Я никому не нужна”. Ну как же, ты только свистни – и Коля свезет сумку на барахолку, Людмила выгуляет
Рину, Ершов передвинет шкаф, – я уже и с Ершовым познакомился – классный мужик, башка, яхтсмен, альпинист, рыцарь, встречая нас из набега, сразу берется за самое тяжелое, в том числе за бумажник, умело блокирует толпу у автобуса (если садиться последним, шофер может нарочно защемить спекулянтов) – и чего было сходить с ума? Только имя Марчелло я старательно обходил: его дружелюбные отказы помочь постоянно нарывали в ее душе. Что ж, если нет абсолютов, мы должны уважать прихоти…
“У всех есть кто-то на первом месте, а только потом я. А я ни у кого не на первом месте, – предслезно дрожал ее голос. – И у тебя тоже”. – “Ну зачем этот дележ, мест б… Ты занимаешь
незаменимое…” – “Да-да, слыхали… И к жене под бочок…” -
“У нас с ней ничего…” – “А то я тебя не зна… Любишь ее больше, чем…” – “Любишь, не лю… Есть вещи, которые не зави… Буду уже не я… Плодами подлости все равно не удастся…” – “Вот уже и ты понял Ершова, – со мной невозможно…” Это правда, брезжила ужасная догадка.
– Ты наговариваешь на себя большую явную неправду, чтобы утопить в ней маленькую правду.
– Ну да, ну да, я хитрая, лживая…
– Вот опять ты… – Стоп, всякое прикосновение холодной правды женщины воспринимают как проявление нелюбви. Я душу себя задушевностью, и ее слегка отпускает:
– Но ты ведь и правда уже не такой, как раньше.
– Тогда я доходил. Тебе что, лучше пусть калека, да мой?
– Да, есть в этом что-то.
– Нельзя же быть такой собственницей, – тщетная игривость.
– Можно. Ты ведь тоже хотел с палочкой.
Но подлинной безнадежности не расправиться в столь тесном казематике, как душа сильного, то есть простого, человека. К тому же я знал: она меня не бросит наедине с ночью. Ф-фу, перехватило-таки дыхание, когда снова зажужжал придушенный телефон. Забытый печальный гобой.
– Прости. Мне очень плохо без тебя. А я еще и тебя завожу.
– Имеешь право.
“Я тебя породила, я тебя и…” – почему получается так недобро?
Поспешный водопад нежностей – искренних, искренних, но… Я уже осип от бесконечного сипения.
Однажды утром мама мимоходом сообщила: “Я знаю, у тебя появилась женщина. Она тебе звонит по ночам и говорит, что не может без тебя жить”. Изумление, негодование, пожимание плеч, взаимная предупредительность. И вороватая оглядка в ночном телефонном бубнеже.
Вы когда-нибудь вслушивались в ночной голос феи с вороватым состраданием вместо сладостного дурмана? Вы въезжали в волшебный город с озабоченностью вместо упоения? Тогда мануальная терапия