Однажды мы с Марком Розенштейном, за сходство с юным Осей
Джугашвили носившим кличку Сосо, очень весело отстояв за стипендией, отправились на “Обыкновенный фашизм”. Народишко протоптанной тропкой тянулся по льду от Двенадцати коллегий к
Медному всаднику, а я решил закоротить к рыдающим львам у
Дворцового моста. Морозный снег сверкал так, что зеленело в глазах, когда моргнешь. Я, разумеется, шел впереди, но, когда сыпучий кристаллический ковер взъерошился встряхнутым калейдоскопом накрошенных ледоколом льдин, шутливая приподнятость сменилась спортивной внимательностью. Я старался наступать на верхушки ледяных трамплинов, уже высматривая пару следующих. Вдруг трамплин хрустнул – но я уже был на другом, оглядывая заснеженный каточек, который я перемахнул. “Пошли назад”, – по-доброму предложил Сосо. Я сделал шаг обратно, чтобы не прыгать, не доламывать, – каточек в мгновение ока исчез в черной, не такой уж ледяной воде. Я успел упасть на локти на уцелевший край. Сосо засуетился со своим портфельчиком – но я мощным ударом хвоста выбросил себя на берег.
Потом Сосо, на время забыв свои снобистские ухватки, побежал за водкой, а я похлюпал в общежитие (стрелки на взявшихся радужной искрой брюках сделались прямо алмазными). Переоделся, попрыгал, помахал руками, выбулькал из горлышка “маленькую”, отплеснувши и
Марку в чайную чашку с заносчивым хоботком обломанной ручки, набрехал сбежавшимся девочкам, как меня течением затянуло под лед, как я в полной тьме по светлым столбам высмотрел несколько прорубей…
– Что же ты чувствовал?! – ужасались девочки.
– Жалко было, что стипендию пропить не успели.
И отправился на “Обыкновенный фашизм”, который вовсе еще не казался мне чем-то обыкновенным. Смысл урока я постиг лишь через много лет: не соступай с протоптанных троп. Но на них я начинал задыхаться.
Когда я уже считал себя вполне законченным, моему (как бы не так!) остову вздумалось пустить новый отросток, безобразный, как все, что растет без осмысленной человеческой воли: рассмотрите повнимательнее выдранный зуб. Коренастый костяной грибок аппетитно приподнял трескающийся плодоносный слой – у меня поднялась температура, я лежал на общежитской койке, кутая разламывающуюся голову и спасаясь водярой, – мне страшно вредит, что сейчас я уже не вижу в пьянстве красоты.
Благодаря костному новообразованию я стал беспрерывно разжевывать себе щеку в тайном уголке, доступном лишь внутреннему врагу. Итоговые зубы потому и называются зубами мудрости, что учат нас не замечать зла, если оно неодолимо.
Прочими же зубами природа, насколько она вообще на это способна, меня не обидела.
Но однажды… В зубе мудрости открылась червоточинка, да и с восьмого до седьмого дотянулась. Что, опять эта треклятая мудрость?.. Да ну ее к…! Что ж, ну так ну, так и запишем: от лечения восьмого отказывается, а седьмой мы в мановение ока, не извольте беспокоиться, вась-сиясь!
Прикосновение холодного металла к теплому телу – это и есть прикосновение реальности: она может, как мартышка на ундервуде, отстукать что-нибудь антилогическое-онкологическое в вашем генетическом коде, а может и по-простому, по-рабочему, поплевавши на руки, взяться за пилу, долото, фрезу… в моем зубе разверзлась шершавая костяная котловина размером в узбекский казан для семейного плова, по которой кругами, выходящими за пределы моей головы, загуляла фреза, заполнившая вселенную чудовищным скрежетом, клубами костяной пыли и вонью паленой расчески.
В ту пору я еще исполнял солдатский долг, повелевающий хватать за задницу любое подвернувшееся удовольствие. Вечером во время
“любовного свидания” я никак не мог избавиться от нетвердости в членах, как ни старался взбодрить себя при помощи развратнейших картин в псевдонероновском вкусе: реальность пасовала перед дымящимся костяной пылью и гарью котлом, на дне которого все перекатывалась и перекатывалась моя голова.
Я не мог понять одного: мама время от времени ходит “к зубному”
– уходит, возвращается, копошится, гремит кастрюлями – и почти никогда ничего не рассказывает. При этом она даже в кино боится высоты, опасается всех стихий от моря до тумана, зажимает уши, когда я поддразниваю ее какой-нибудь страшной байкой из арсенала дворовых домохозяек… Я, чувствуя себя непоправимо испорченным, унизился до того, что раззявил перед нею рот. За пределами скафандра это оказалась крошечная точечка, с блошиный глазок.
А жизнь шла, каждый делал свое дело, и однажды мой язык в тайном закутке, доступном лишь внутренним врагам, на месте зуба обнаружил револьверное дуло, нацелившееся вниз из левого глаза.
Не знаю, сколько лет мой язык продолжал ежеминутно инспектировать недоступную глубь, причмокивая при освобождении из ее костяных объятий, покуда не явился на арену новый сюрприз суверенных органов: попытки кусаться чиненым седьмым зубом
(номер выяснился лишь после мучительного расследования) отзывались совершенно невозможной и до садизма затягивающейся болью (собака рванет и отпустит, а рак вцепится и держит, пока не возмутишься наконец: да хватит же, я давно все понял!).
Снова ледяная реальность, револьвером в упор прижатая к щеке: прекрасное – это часть ужасного, которую мы успеваем согреть своим телом, одеть в свои фантазии, перевести из предметов в знаки. На совлекающем покровы рентгеновском негативчике сияет ломтик правды – оскаленные зубы черепа: там же небольшая светящаяся туманность – зуб, прорезанный трассирующей пулей.
Канал. Пульпит. Но я уже не тот, что прежде: не успел скрежет кости заполнить вселенную, не успела визжащая фреза очертить трех дымящихся кругов ворона над падалью, как я ухватил миленькую сверловщицу за лапку и, находясь в здравом уме и твердой памяти, поклялся всем святым, что скорее умру, чем еще раз по доброй воле отдамся правде о том, что это Я способен так скрежетать и дымиться. По-моему, даже фрезеровщица что-то поняла: она не насмешничала.
И мама уже не кричала: “Ты ведешь себя просто позорно!” – она, как ей свойственно, сразу перешла к делу. Ее медицинская подруга, с которой у меня “ничего не было”, а стало быть, не было и причин утратить нежность друг к другу, тоже отнеслась вполне сочувственно, и я был доставлен в сверлильно-клепальную мастерскую, где чинили, предварительно усыпив хозрасчетом.
Это был тихий цех. Сонно жужжало веретено: притулившись к подлокотнику станка, крепко спала девушка с желтым лицом и до отказа разинутым ртом, под мышки выводили сомнамбулу. Металл отовсюду, желтый свет в лицо, замусоленный кляп в половине рта, я прост (вижу только близкое), а потому спокоен. Резиновый жгут под бицепсом, “поработайте кулачком”, приятная, отвлекающая от более глубокой правды боль во вздувшейся вене. Я гляжу в никакое небо сквозь фигурную решетку – прозрачную спину черепахи, мне как-то горячо, хочется прикрыть глаза. Желтое пространство наливается красным, прорастает длинными огненными волокнами, это громадный, сложенный вдвое шмат огненного мяса. Он растягивается в бесконечный стадион, на который я гляжу с такой огромной высоты, что ряды стекаются в переливающиеся огненные нити: невидимые зрители размахивают крошечными факельчиками, а я медленно плыву вдоль одного из рядов в автомоби… но нет, я уже огненная капля, текущая в огненной струе…
Черное небо сквозь прозрачную черепаху, распорка во рту, где-то далеко внутри жужжит веретено, у меня возникают пальцы, потом подмышки (за них меня держат), ног еще нет, но что-то внизу перекидывается через порог, клеенка, усатый сицилийский мафиози на встречной кушетке, он безостановочно ворочается, уставясь в меня мутным взором наемного убийцы, его закрывает огромное лицо маминой подруги, она целует меня с бесконечной нежностью, и я с такой же бесконечной благодарностью глажу ее по руке. Я уже хочу уйти из этого полумертвого царства, но я еще не весь возник, у меня еще “глазки совсем сонные”.
Вечером я квашней растекаюсь по дивану. Глупый язык все никак не может поверить, что в его интимном уголке, доступном лишь внутреннему врагу, возникла скользкая пустота, – но я-то не так прост: что тут особенного – вырвали зуб или ногу, глаз или печенку, – ужасно другое: в самом страшном сне ты – это все-таки ты, но оказывается, ты можешь превратиться в каплю – даже твой