Своей чуточку чаплинской пробежкой Женя устремилась в тамбур, а затем с билетами в руках явилась обличать плантаторскую парочку – именно они и перепутали вагон! “Какие сволочи! – все никак не могла успокоиться Женя, когда согбенные захватчики уже с позором покатили прочь свои сундуки. – Так жалко – стоит такая покорная… И дети такие воспитанные, девочка такая тихенькая в платочке…” Дети и правда всю дорогу вполголоса разговаривали, читали, рисовали, но все-таки моею собственной дочуркой в умненьких очках я был растроган гораздо сильнее.
Мое бедро защекотал мобильник – сигнал с земли. “Ты куда пропал?” – как всегда, ни здравствуйте, ни до свидания – один скорбный упрек.
Ухватив который мой отражатель с полтыка обратил меня в заезженного супруга-подкаблучника: я сейчас за границей, я звонил, связи не было
– я оправдывался еле слышно, однако моя мартышка сразу же настороженно приподняла свою головку с моего плеча. “Это кто?” – “Да тут…” – я сделал успокоительный жест и неожиданно прекратил телефонный разговор вежливо, но твердо: “Извини, я больше не могу говорить”.
– Это ты с кем? – округлившиеся японские глазки глядели сквозь строгие стеклышки испытующе и проницательно.- Ты со своими пациентками такой почтительный?
– Я восстанавливаю рухнувшую сказку. Ты знаешь мой метод.
– Ой, да трахай ты, кого хочешь!..
– Слушай, дай-ка я схожу обольюсь холодной водой. Чтоб с холодной головой прикончить эту тетку. Чистыми руками.
Холодная вода мне не понадобилась: расставшись с Женей на полторы минуты, я, как обычно, все ей простил. Однако мой вновь оживший бедренный вибратор вмиг пробудил мое раздражение.
– Алло, – еще один упрек, и я послал бы мою Василису Прекрасную далеко-далеко, но – в ее голосе звучала прежняя печальная нежность: Прости меня, так страшно жить одной, когда ты никому не нужна…
У тебя же есть дочь, пробормотал я и устыдился: и у меня есть дочь…
– Дочери не до меня, она сейчас под Красноярском, у какого-то старца
Варсонофия душу спасает. А я ходила на кладбище проведать папу с мамой. От снега могилки расчищала и все прикидывала, куда меня здесь положат…
Я разом изнемог от раскаяния: ну что у тебя за мысли, вернусь – обязательно приеду, беспомощно трепыхался мой язык. Мой отражатель опять почуял в ней какую-то высоту, а не одну лишь склочную обиду на весь свет. И она это снова безошибочно почуяла.
– Не сердись, пожалуйста, я неправильно с тобой обращалась. Я превратилась в сварливую жену, а ты этого не переносишь…
Любовь и сострадание, прозвучавшие в ее голосе, тут же зазвучали и в моем.
– Я не переношу обыкновенности . Человек, который ничего не символизирует, для меня никто. Ты же так долго мне светила…
Мой отражатель изливал на нее потоки ее же собственного света, а я понемногу холодел от ужаса: что я скажу моей надзирательнице? Я решил поскорее обратить излишек нежности на Женю, однако она сумела прихлопнуть ее одним ударом.
– Нализался со своей новгородской теткой? – черт, я же когда-то сам рассказывал про Новгород…
– Не вижу преступления, если женщина почувствует свою жизнь более красивой, – сухо сказал я. -Не все отождествляют красоту и е…лю.
– Ну конечно, они все такие порядочные… Мало мне Галины Семеновны, так ты хочешь еще и эту новгородскую тетку на меня повесить.
– Никого я не хочу вешать, я только не хочу себя ощущать сволочью.
Я справился с ужасом заветным приемом: пришла пора погибнуть – надо погибнуть с честью. И сумел не проронить ни слова до самого Лилля.
Палач из Лилля, миледи… Моей губительнице зачем-то понадобился интернет, и она стрекотала своим черным сундуком по лилльскому вокзалу, а я безнадежно влачился следом. Когда она заказывала компьютер, я, услужливый дурак, откатил сундук ей за спину.
Расплатившись, она повернулась и, споткнувшись, упала на четвереньки через свой чемодан. Я кинулся ее поднимать. Мое сердце разрывалось от жалости при виде той горестной растерянности, с которой она разглядывала ссадины на своих ладошках. Затем так же горестно и безмолвно, как будто была здесь одна, она принялась оттирать ладони дезинфицирующей салфеткой, потом скрылась в туалете отмывать руки с мылом… Я был бы счастлив принять смерть от меча лилльского палача, но сделать это самому было как-то слишком уж смешно.
Она вернулась такая же потерянная и горестная и принялась что-то кликать на экране, – мне оставалось лишь терзаться и столбенеть рядом. Внезапно ее стеклышки блеснули радостью:
– Мне предлагают работу в Израиле!
– Поздравляю, – выразил я мертвенный восторг.
– Как я довольна! Я всегда мечтала жить в Иерусалиме и держать козу.
– Что ж, может, и будешь держать козу.
Она радостно делилась со мною всеми предвкушениями сразу: прямо с вокзала мы поедем в еврейскую гостиницу есть кошерные сосисочки, она так устала работать на Россию, все в пустоту, все в пустоту…
Правильно, поддакивал я, зачем возиться с больными, лучше лечить здоровых. Мне ли было не знать, что убивают не страдания, а ничтожность страданий, – полцарства за красоту! Но никто никогда не воспевал стареющего брошенного любовника – пасть бы хоть на рудинской баррикаде, с тупою саблею в руках… Господи, откуда в
Париже ивритские вывески?!.
– Я уже как будто в Иерусалиме! – призывало меня порадоваться моей гибели это дитя. -Женщины в париках! Я тоже буду носить, когда выйду замуж.
Я понимал только одно: я для нее никто. Как и для портье – молодого еврея в белой шелковой кипе, карикатурно похожего сразу и на артиста
Михаила Козакова, и на супруга моей первой, несправедливо забытой
Жени. Женя незабываемая заполняла у стойки какие-то бумажонки, то и дело радостно смеясь его шуточкам, а я пренебрежительно развалился в кресле.
– Сейчас в Париже бунтуют студенты и арабы, – радостно поделилась она со мной еще одной приятной новостью. – Громят какую-то площадь.
– Не площадь имени Рудина?
– Нет, он говорит пляс что-то невообразимое. Буль-буль-буль.
– А ты попроси его написать.
Я спрятал революционный адрес в карман куртки.
– Спроси его: что общего у студентов и арабов? Чем они недовольны?
Версия Михаила Козакова усмехнулась веселой и ядовитой усмешкой:
– Студенты недовольны, что их заставляют работать, а арабы недовольны, что им разрешают не работать.
– Правильно. Освободить народ от борьбы – это убийство. Мы идем?
Молодой человек в кипе подхватил сразу и Женин сундук, и мой рюкзачок, а я сквозь вращающуюся дверь ускользнул в парижское преддверье Иерусалима, отнявшего у меня и мою первую, и мою последнюю любовь.
На тротуаре начали попадаться кучки полицейских в черных пластиковых латах, когда мое бедро вновь защекотал осточертевший вибратор.
– Ты куда пропал? – кричала Женя, но я был бодр и азартен:- Я подъезжаю к пляс Бульбулье. На бой за дело Бен Ладена!
– Ты что, пьян?!. Немедленно возвращайся!!!
– Не ходил бы ты, Ванек, во солдаты!.. Все, я подъехал.
Эта машинка-докучалка опять вибрировала, но я уже не обращал внимания на ежеминутно возобновлявшуюся щекотку. Давно у меня не было так празднично на душе, но к полицейскому кордону я обращался как можно более растерянно: “Май дотэ, – просительно показывал я на рокочущую площадь поверх полицейских касок. – Ай уонт тэйк эвэй хё!..” Черные легионеры расступились и тут же вновь сомкнулись за моей спиной.
Из центра необъятной площади устремлялся к темнеющему небу высоченный обелиск, окруженный аллегорическими фигурами, обвешанными такими плотными гроздьями человеческих тел, что было не разобрать – львы это или лани. Неохватная толпа была разбита как будто бы на десяток отдельных митингов, на каждый из которых нацеливалась отдельная когорта черных латников. От митинга к митингу перебегали летучие отряды, то накатывавшие на строй легионеров, то при первом же их ответном рывке, разлетавшиеся, подобно галкам, чтобы тут же собраться у другого митинга. Зеркальные витрины, опоясывающие поле битвы, сплошь сверкали звездными трещинами; все новые добровольцы пытались с разбега прошибить их каблуком, однако респектабельность обладала прочностью брони.