– Мы устанавливаем спирали в обязательном порядке. Они за ниточку вытаскивают, а мы снова ставим. Забеременела – аборт. Но одна ухитрилась скрыть. Но мы ребенка изъяли . И в дом малютки! И вдруг я вижу у нее на голове – на маленькой такой змеиной головке – эсэсовскую фуражку!
– Сдаюсь, – я поднял вверх бессильные руки. – Буду защищать слабоумных. Тем более что сильно умные все равно обречены.
На хепенинг – или это был перформанс? – я опоздал: дух бессмертного шедевра Хочусики был отпущен на свободу без меня, а площадь в свете мечущихся прожекторов напоминала океанское дно, где беспорядочные вихри колыхали туда-сюда воздевшие к небу щупальца взбесившихся осьминогов. Их стиснутое скопище расстреливали из пушек с глушителем с эшафота, по которому кидалась из стороны в сторону с черным фаллосом у раззявленного рта безобразная толстуха, искусно подчеркивавшая все самое уродливое, чем наделил ее Господь. Я поднял глаза к черному небу и увидел, как по низким тучам рыскают прожекторные пятна, будто бы выискивая вражеский бомбардировщик. В войну у немецких пушек не поднялись стволы на сказочный город, и с тех пор он уверовал, что воздушная тревога ему больше не страшна.
Святые и герои на фасаде ратуши то вспыхивали, то меркли, единственные здесь человеческие лица, – и вдруг я с ужасом увидел, что они начинают осыпаться – сначала медленно, а потом все быстрее и быстрее,- и тут небеса расколол громовой удар. По осыпающемуся фасаду пробежал черный зигзаг, а еще через мгновение на месте сказочного здания зияла чернота, в сравнении с которой выбитый зуб гляделся изящнейшим украшением. Толпа взбесившихся осьминогов, одержимых злым духом Хочусики, разразилась восторженными воплями, заглушившими буханье пушек, из которых ее расстреливали.
И вот я бреду обочиной какой-то бесконечной евроулицы и, синий чад вдыхая, вспоминаю о том бродяге, что, как я, быть может, по улицам
Антверпена бродил… Слишком давно брожу я по свету, тщетно славя все доброе и прекрасное, а при виде глупости проливая напоенные желчью слезы, ибо именно дураки наследуют землю. Я был не в силах даже как следует вглядеться, какие же картины светили мне в этом музее: обдаст тебя маленьким праздником, и довольно. Если пришла пора хоронить все, что тебе дорого, не отравляй жизнь хотя бы сам…
– Не знаешь, что это за собаки? – почтительно спросила меня Женя, и до меня наконец дошло, чему же так долго отказывались верить мои глаза.
Под потолком были развешаны за подмышки крупные собаки типа мастифов или ротвейлеров с гладкой золотистой шерстью. Свисали вполне покорно, безнадежно закрыв глаза и уронив тяжелые головы.
Возвращенное зрение тут же указало мне еще одну несообразность: один из посетителей разглядывал картину, буквально уткнувшись в нее носом. Притом он был в старом расстегнутом плаще… И босиком… И стоял в застывшей луже поблескивающей крови…
Мы с Женей одновременно заглянули с боков и увидели, что он действительно расплющил восковой нос о самый пупок недостаточно, по его мнению, распятого Христа кисти Рогира Ван дер Вейдена, а из расплющенного носа свисают кровавые сопли, как бы и накапавшие лужу вокруг его восковых ступней.
– Он устраивает эти штуки в лучших музеях мира, – уже успела где-то прочесть Женя. – Только зачем эту гадость развешивать именно в музеях?..
– Затем, чтобы плюнуть нам в лицо. Раньше платили тем, кто создавал новую красоту – теперь платят тем, кто оплевывает старую. Дураки наконец-то показали, какие горы злобы они накопили за те века, когда их заставляли поклоняться чужим святыням.
– Да нам любой террорист скажет: вы собаки, вы своисвятыни не уважаете… Я поняла, почему мне нравится бен-Ладен – у него та-акая греза!..
На моем бедре завибрировал телефон, но не успел я вполголоса сказать
“слушаю”, как военизированный смотритель строго указал мне на дверь.
Собак вешать можно, а разговаривать нельзя. Гришка держалась сухо – ее-де интересует исключительно мое здоровье. Все в полном порядке, с избыточным легкомыслием заверил я ее, я сейчас в Антверпене, в музее…
– Понятно. Надо оставить тебя в покое. Я только хотела сказать, что сейчас в Антверпене наша дочь. Можешь развлекаться дальше.
И черт с ней. Но “нашу дочь” она таки успела оставить во мне нагнаиваться. Быть в одном городе и не повидаться с дочерью – на это же способны только чудовища. Но Женя уже ябедничала мне на ухо:
– У нас в Финляндии один мудак убил кошку и снял на видео, как он ее сначала убивает, а потом мастурбирует на ее труп. И продал в Музей современного искусства за сорок тысяч евро.
– Интересно, кто это покупал. Он действительно дурак или умная сволочь? Или директор вот этого музея – может, его пригласить в наш альянс? Только сходи к нему сама – я должен позвонить дочери. Они с супругом, как назло, сейчас в Антверпене.
Моя миниатюрная дочь и в Европе выступала с важностью вороны, – когда мы клюнули друг друга в щеку, я всерьез боялся остаться без глаза. Зато Большой Глист сделался еще вдвое более вальяжен и снисходителен в своем кожаном пальто цвета детской неожиданности.
Любимец просвещенных славистов (он первым додумался, что не только поэзию, но и прозу можно заменить бульканьем в сопровождении вспышек света) заказал салат из орхидэй : – если он хоть на миг перестанет превращать красоту в экскременты, зависть в три минуты сожрет его без следа. Дочь ничего не заказала – она питалась выделениями супруга (представляю, как он ласкает ее бульканьем вместо слов любви). Я тоже ничего не взял: в их присутствии даже самые лакомые яства мне приходится глотать через силу. В утешение себе я попытался испортить аппетит и своему богоданному сынку – с одобрением
(“прикольно!”) рассказал о развешанных собаках: его прямо корчит, когда при нем кого-то хвалят. Однако ненависть к красоте оказалась сильнее зависти – в его голосе впервые на моей памяти прозвучало искреннее восхищение: дивная инсталллляция! И тут же неподдельная грусть:
– Нет, надо переходить на перформансы. Там совсем другие материальные, информационные рэсурсы, совсем другая популярность…
Хорошо, что я ничего не ел – меня вырвало чистейшей желчью на самый изысканный в мире пиджак Большого Глиста. В ужасе я рванулся к нему с салфеткой, но – капли желчи у меня на глазах свернулись в бутончики, которые тут же расцвели долларами и евриками. Большой
Глист спокойно один за другим сорвал эти цветы зла и расплатился за обед, сдачу тщательно уложив в бумажник из кожи своего нерожденного младенца.
Женя явилась на огромный нордический вокзал с подписанным договором: заклинание “арт-терапия для умственно отсталых” произвело на законодателя мод неотразимое впечатление – чем же и пользовать петербургских олигофренов, как не трупами собак, развешанных в Эрмитаже!
– Какой он из себя, этот арбитр элегантности? – допытывался я, обретя временное гнездышко в поезде. – Какой-нибудь расхристанный анархист?
– Обычный европейский чиновник. Они и одеваются как мертвецы.
– А может, мы зря на него вешаем всех собак? Может, он просто-напросто старается умиротворять самых наглых?
– Вот их и пожрут те, кто дорожит своими святынями. И детей не боится рожать… Вон посмотри – четыре готовых террориста.
По проходу шла восточная женщина в хиджабе и просторных струящихся одеждах, сопровождаемая стайкой детворы лет так от двух до двенадцати (младшего она держала на руках). Она остановилась напротив четырехместного отделения со столиком, за которым друг против друга уже сидела у окна респектабельная европейская пара, завалившая остальные места своими черными чемоданами-тележками.
Восточная женщина, одной рукой удерживая младенца, другой показывала им билеты, но хозяева жизни не желали даже глянуть в ее сторону.
Пришельцы с Востока потоптались-потоптались – и пошли они, солнцем палимы.
– Да что это такое?.. – возмущенно елозила Женя. – Как так можно унижать мать на глазах детей?.. Они же этого никогда не забудут!