– Пойдем отсюда,- говорю я.- Ну их с этими выдумками!
И, ничего не объясняя малышу, разворачиваюсь в другую сторону, в смятении, почти бегу, как всегда при встрече с необъяснимым, с чьей-то сильной страстью, с существом, не пощадившим себя, без страха быть не узнанным теми, кто его родил, кто любил, не узнанным самим собой наконец.
Риск неудобен, сломить неудобство риска, что мои измены?
Жиденькая имитация, я осуществился только в воображении, запретное мне привычно на словах, я все тот же мальчик в плюшевом комбинезончике, все тот же мальчик.
Мне было страшно смотреть, страшно думать, что смотрел, что мог пойти за ней и раствориться. Мне было страшно представить последствия воплощенного желания, последствия порока и в то же время захотелось перелететь в прошлое лето в Рио, где меня позвала другая, неподдельная, тоже тонкая и высокая, давно решившаяся, дразня язычком, за собой позвала, они спешили с подругой, возможно, на вызов, она звала, пробегая, а я отвернулся – почему? Неужели для того, чтобы сейчас на
Шанз-Элизе в Париже рядом с маленьким сыном жалеть об этом?
Бог не повторяется, я не вернусь на улицу принцессы Изабеллы в
Рио, не встречу торжествующую мулатку, дразнящую языком, как никогда не подойду и не познакомлюсь со сделавшим свой выбор трансвеститом.
И, пока я буду страдать, что оскорбил любимого человека, моя душа никогда не будет свободной. Может быть, совестливость – всего лишь поплавок, что держит нас на поверхности жизни, не дает погрузиться в глубину?
Надо написать историю коротких и безответственных встреч, которые не стыдно вспоминать умирая.
Посвящаю придаточным предложениям, не позволившим ясно и точно изложить мысль.
А потом мы увидели Шинкиле.
– Шинкиле,- сказал малыш.
Так что это он, а не я первым заметил велосипедиста с флейтой.
Но каким образом догадался, что это Шинкиле, да еще тот самый, не знаю. Но когда ты видел, как тот неуклюже сползал с велосипеда, чему-то своему улыбаясь, как приставлял велосипед к стене, уже предвкушая, что сейчас отстегнет притороченный к сиденью футляр, достанет флейту и прямо с улицы, у входа, перед открытой дверью, стоя пряменько-пряменько на широко расставленных крепких ножках, заиграет что-то такое трогательное, гораздо-гораздо лучше моего странного мотивчика, ты понимал, что, конечно, это он, Шинкиле, собствен ной персоной – только почему музыкант, откуда взялся и что делает здесь, в Париже?
Может быть, приехал специально для встречи со мной и теперь свистит флейточкой, вызывая меня из кафе, может быть, это совпадение, одно из тех немногих, что сдабривают жизнь?
– Вас зовут Шинкиле? – спрашиваю я.
– Хотите меня так называть – зовите,- улыбаясь, ответил он.- Хотя я – Наум.
– Как же?
– Неважно. Шинкиле мне тоже нравится, я приехал из Израиля, а вы?
И, пока объясняю, откуда я приехал, он доброжелательно жмет мою руку своей мягкой, чуть влажной.
– Ой, какой у вас чудесный мальчик! Это ваш сын? У меня тоже есть брат, маленький, он остался в Ашдоте с мамой, мама не хотела отпускать меня в Париж, но я сказал, что никогда не стану там у нас большим музыкантом, а здесь стану и заработаю для них кучу денег.
– И тогда они вас отпустили,- сказал я.
– И тогда они меня отпустили, или я сбежал сам, это неважно, я здесь, скоро экзамены, я поступлю в консерваторию, вы называете меня Шинкиле, еврей в Париже почти европеец, правда, сегодня хороший день, у вас чудный мальчик, я улыбаюсь вам, вы – мне, хотите, я сыграю на флейте Чайковского, “Испанское каприччио”, вы любите Чайковского? Вы можете ничего мне не платить, купите только пирожное, то большое, с клубникой, я обожаю пирожные, я отведу вас в одно место, пальчики оближете, но боюсь потолстеть, велосипед не выдержит мою задницу, у меня такая задница и такой велосипед, это не мой, это велосипед из цирка, мне дал его друг, он – клоун, только на этом он давно не работает, для эквилибра велосипед не годится, а для меня как раз, я недавно научился ездить, это очень удобно, ваш мальчик умеет ездить на велосипеде? Научить?
Чтобы он замолчал на минуточку, я заказал то самое пирожное с клубникой, и, усевшись за наш столик, он стал вилочкой важно и серьезно есть пирожное, подбирая крошки.
– Я люблю сладкое,- сокрушенно повторял Шинкиле.- Иногда мне кажется, что я люблю сладкое и музыку одинаково. Вдруг это одно и то же, а? Как вы думаете? – засмеялся он.- Я люблю сладкое, и я буду играть на флейте лучше всех в мире. Но здесь очень дорого, и, пока я играю у входа в кафе, моя музыка нравится, меня не гонят, я могу кое-как прожить до экзаменов, даже коплю брату на подарок, какой подарок ты сделал бы брату в Париже? – спросил он малыша.
– У меня – сестра.
– Ну сестре, дети все одинаковы, они обожают подарки, о которых мечтали, я мечтал о флейте, но у меня есть флейта и даже есть велосипед, правда, ненадолго, его скоро попросят назад, но моему брату ни велосипед, ни флейта не нужны, он любит шахматы, играть он не умеет, он оборачивает каждую фигурку в тряпочку и прячет под кровать, если вы наклонитесь, обязательно увидите завернутую в тряпочку фигурку, когда-нибудь мой брат станет чемпионом мира и заработает целую кучу денег, наши часто становятся чемпионами,
Бог любит музыкантов и шахматистов, мы купим маме виллу в Ницце на старости лет, но наша мама никуда из Израиля не уедет, она приехала туда умирать, и будьте уверены, своего добьется, но если я ей скажу, что в Ницце – море цветов, она обожает цветы, как вы думаете, она приедет, я пришлю ей деньги на билет.
Надо было, чтобы он замолчал, но, странное дело, под щебетанье
Шинкиле мне становилось уютнее жить.
– А почему вы называете меня Шинкиле? Это что-то ласковое? Есть
Шикиле, есть Мотеле, но Шинкиле я никогда не слышал, откуда вы взяли это имя?
– Выдумал,- сказал я.
– Ой, сами, ой, вы – выдумщик, обожаю выдумщиков, я, например, ничего сочинять не умею, я говорю только правду, это очень противно, еврей не должен говорить голую правду, нужна фантазия, у меня ее нет, все просят – помолчи, помолчи, кто тебя за язык тянет, кому это интересно, вокруг люди, а я говорю и говорю. Бог дал человеку возможность разговаривать с другими, разве этого мало, вам нравится со мной разговаривать?
– Шинкиле,- сказал я.- Это не мы с тобой, ты один разговариваешь.
– Ой, правда? Я так много говорю, что устаю от самого себя.
Потому что я нервный, сначала я уговариваю себя, что никакой не нервный, просто веселый, потом люди говорят мне: ты очень нервный, тогда я расстраиваюсь и начинаю играть на флейте.
– Ты любишь играть на флейте?
– Обожаю! Это так же легко, как говорить.
– Да, да, стоит только нажать вот на те дырочки и дуть…
– Откуда вы знаете? Вы учились играть на флейте?
– Это Гамлет.
– Ой, я знаю Гамлета! Я мог бы проситься в театр, в оркестр, но я не люблю играть плохую музыку, а в театре она почти всегда плохая, ее сочиняют неудачники, а Моцарт не был неудачником, хотя его почему-то так все называют, сейчас я сыграю вам Моцарта.
И он играет. И все за столиками улыбаются, так потешно он таращит глаза, когда играет, и еще потому, что он, действительно, лучше всех в мире играет. А потом мы втроем идем по улице, держась за его велосипед.
– А теперь, друг мой,- говорю я,- вы сделаете мне одно одолжение, а уж я буду вам обязан все время, пока нахожусь в Париже.
– Я не делаю друзьям одолжений,- отвечает Шинкиле.- Вы только точно объясните.
Мы приходим на Пон-Мари, и я посылаю малыша наверх в квартиру, чтобы мои открыли окно. Окно открывают не сразу, наверное, она спросила – зачем? Но потом все-таки открывают, и на подоконник забираются дети, она же мелькнет только один раз – выговорить им, чтобы не разгуливались,- свалятся, и я чувствую себя виноватым, что подвергаю их жизнь опасности. Она даже не взглянула на нас, а Шинкиле играет, все на мосту аплодируют, он хорошо играет, и остается надежда, что она все же слышит его в глубине квартиры. Детей же все время теребит, они отворачиваются, чтобы ей ответить, или зовут подойти – взглянуть, как смешно подпрыгивает Шинкиле во время игры, но слушать она им не дает, окно закрывается раньше, чем Шинкиле доиграет, и дослушиваю его я и те, кто на мосту.