Глава III. КОНСТАНТИН ТОЛСТОЙ
1
Но совсем скоро мне пришлось убедиться в справедливости некоторых слов моего нежданного коллеги – я вдруг влип в историю. Историю на первый взгляд глупую, пустяковую, яйца выеденного не стоит, но меня расстроившую донельзя. Виноват в ней был граф Алексей Константинович Толстой. Любимый мною и почитаемый нежнее Тютчева с Фетом.
Как там у Козьмы Пруткова: иной певец подчас хрипнет. Похоже, со мной это случилось чересчур скоро. Впрочем, писал я не о настоящем графе, но о “красном” Толстом, а уж мой любимец как-то сам собой пришелся не к месту на язык…
Но прежде чем пожаловаться на судьбу, расскажу подробнее об упоминавшейся уже службе рирайта, с нее все и началось.
Руководила этой таинственной службой дама, производившая с первого взгляда впечатление сногсшибательной красоты,- брюнетка лет тридцати пяти Оля Асанова. Она была неправдоподобно сложена
– у нас в России сказали бы – совсем как француженка, и справедливости ради согласимся, что и среди неуклюжих с толстыми икрами француженок изредка случаются худенькие, точеные женщины с очаровательными ногами, нежным очерком маленькой узкой груди, неуловимой нежности изгибом тонкой, высокой шеи, изысканными руками и плечами, ювелирными ушами, и при этом сложенные настолько пропорционально, будто их делали по логарифмической линейке. При том, что она была маленького роста, она не казалась кукольной – из-за выверенности пропорций,- хотя была, конечно, миниатюрна. У нее было худое строгое лицо, оставляющее впечатление мрачного совершенства; такие лица в России никогда не считались красивыми, помните, у Толстого, о маленькой княгине: на первое место мы ставим женщину милую. Зная за собой недостаток этой самой милости, искупая его, она много улыбалась, чуть кривляясь, а с мужчинами, которые представляли хоть малейший для нее интерес, кокетничая, играла девочку, и это жеманство ее портило, хотя, наверное, и приносило не единожды успех: глупцам должно было льстить, что такая роскошная девочка как бы ложится по-собачьи на спинку и притворно поднимает лапки вверх.
Но все это первые впечатления.
Приглядевшись и прислушавшись к ней, можно было обнаружить, что, во-первых, она весьма умна, что никогда не делает женщину слишком счастливой. Во-вторых, если и культурна, то в смысле сугубо буржуазном – обучена языкам, вкусу и манерам,- но никак не в русско-интеллигентском: скажем, о книге одного из самых мощных нынешних мировых авторов, заложенной ею посередине и соответственно лишь до середины дочитанной, она могла сказать – плохой роман, а по поводу одного из лучших наших поэтов военного поколения, ныне покойном,- зачем о нем писать, его же никто не читает. Короче, в ней было вполне мещанское неуважение чужого таланта и творческого усилия при пусть и умело скрываемом, но чрезвычайном высокомерии. К тому ж она была невероятно нервной особой – не в смысле чуткости или чувствительности, но именно болезненно нервической, курила по две пачки “Кэмэла” в день и впадала иногда в какую-то дрожь. Наконец, она была чемпионкой интриганства и, кажется, человеком патологического тщеславия.
Добавлю еще, чтобы к этому больше не возвращаться, что способностей она была средних, ни к какой форме самостоятельного творчества не пригодной, но, как все женщины, обладающие букетом вышеперечисленных черт, страшно амбициозной. Что называется, всегда все знала лучше всех, хотя редко когда была способна внятно объяснить, что же такое она знает.
Все ведающий Сандро рассказал мне позже и о ее, как это называется, личной жизни. Отец ее был членом Союза художников средней руки, но умел заработать и не был богемцем. В ранней молодости она вышла замуж за человека много старше ее и ничем не выдающегося, работала переводчицей в каком-то НИИ, родила двоих, что ли, детей и подрабатывала репетиторством. Прозаически развелась, поделив с бывшем мужем крохотную двухкомнатную квартирку. И вдруг взлетела: попала в Газету и стала жить со своим одноклассником-музыкантом, для полноты легенды – влюбленным в нее со школьной скамьи, сделавшимся к тому времени международного класса дирижером, евреем, конечно, но по имени, как ни странно это звучит, Макар. Этот самый Макар был женат на скрипачке, но ушел к Асановой, отчего-то так и не разведясь, купил ей и ее детям квартиру в Сивцевом Вражке, так что жила она, так сказать, в блуде, как бы наложницей, но в холе,- Макар был очень богат…
Вы скоро поймете, отчего я говорю об Оле Асановой так подробно – она, безусловно, сыграла роль злого гения в моей газетной судьбе.
2
Порядок был таков: сдаешь материал Иннокентию часов в пять – в шесть был предел, дэд-лайн, нарушив который ты уже становился преступником, и, как я не сразу узнал, тебя подвергали штрафу, вычитая деньги из зарплаты. Иннокентий ставил материал на полосу, и в каталоге номера против этой статейки возникала буковка R. С этого момента автору вменялось сидеть дурак дураком и тупо ждать, пока кто-то в отделе рирайта не сподобится приняться за чтение его опуса. Если таковой энтузиаст находился, то рядом с первым R возникало второе, а также в той же строчке – фамилия рирайтера. Коли претензий к автору не было, то рано или поздно появлялось третье R, то есть материал оказывался окончательно сдан в номер, и можно было со спокойной совестью шагать домой.
Но это был идеальный вариант.
Во-первых, служба рирайта, зевая и потягиваясь, принималась за работу хорошо к семи, а то и к восьми – они подчас трудились за полночь, и торопиться им было ровным счетом некуда. Но, главное, по мере чтения, как правило, у них возникали вопросы к автору, и тогда со второго этажа звонили нам на третий и просили такого-то спуститься. Этого рода вызов последовал для меня впервые лишь к концу третьего месяца моей новой службы, быть может, потому, что попервоначалу мне никто ничего толком не растолковал, и я сбегал из редакции, как только Иннокентий принимал мою статейку. Только много позже я спохватился, что делаю что-то не так. И было несколько странно, что никто мне не подсказал, что поступаю я против правил. Много позже я сообразил, что мои добросердечные коллеги лишь молчаливо позволяли мне набирать штрафные очки: мол, катишься мимо кассы на санках – и в добрый путь.
Надо сказать, с непривычки я разволновался. Коллеги смотрели на меня, ухмыляясь. “Ну вот, познакомитесь с нашим рирайтом”, сладко протянула культуролог по имени Настя Мёд, грудастая умная дама, звезда отдела культуры, писавшая, безусловно, живее и злее всех остальных,- протянула, мне показалось, не без злорадства. В волнении отправился я на второй этаж.
В таком же, как наш, загоне сидели полдюжины мальчиков и девочек аспирантского возраста и вида. Прежде всего меня поразило выражение их лиц – у всех как одного донельзя высокомерное. Ни тени доброжелательности не скользнуло ни по одной физиономии, даже оттенка простой вежливости, когда я неловко представился и объяснил, что меня, мол, вызывали. Они, будто сговорившись, держались неприступно, как государственные чиновники некоего враждебного отдельному гражданину ведомства, и это странно контрастировало с их обликами – интеллигентно-еврейскими преимущественно, нежными, чуть не светящимися, какие бывают у хорошо выкормленных и мытых, добротно образованных отпрысков приличных семейств.
Меня поманил лысоватый юноша лет двадцати пяти с круглой головой, бесцветными глазами навыкате и с пробивающейся сквозь напускную небрежность врожденной застенчивостью. Говорил он очень тихим голосом, тщательно не глядя мне в глаза. Но говорил вещи совершенно наглые – за мою долгую писательскую карьеру ни один редактор со мной так никогда не разговаривал. Он указал на мой текст, который был высвечен перед ним на мониторе, и вкрадчиво спросил:
– Вы что, действительно почитаете советского Алексея Толстого пристойным писателем?