Элишева из набухшего вымени цедила в ведерко молоко, струйки весело обстреливали жестяное днище; бурая, в белых проплешинах корова голландской породы то и дело поворачивала в загородке свою большую величавую голову и полными нездешней печали глазами косилась на приунывшую доярку. Тоненьким фитильком в крохотное, засиженное мухами оконце хлева пробивался ранний луч солнца, который падал на глиняный, выстланный унавоженной соломой пол. Со двора изредка долетали хриплые голоса Гениса и Андронова, которые, видно, в упругой, натянутой, как тетива, тишине договаривались о своих дальнейших действиях и в замусоренном казенными приказами и лозунгами уме расставляли силки для поимки Чеславаса Ломсаргиса. Прислушиваясь к их говору, Элишева мысленно переносилась в Занеманье и молила Бога, чтобы Ломсаргис не вздумал сорваться с места и под покровом ночи через кишевшую дикими зверьми и ядовитыми змеями пущу примчаться в Юодгиряй. Она предчувствовала, что рано или поздно он не вытерпит, не вынесет разлуки со своими крылатыми и рогатыми подданными, с некошеным лугом и лупоглазыми карпами, не станет дожидаться, когда в Литве все устоится, возьмет и, несмотря на уговоры жены и родичей, пустится – хоть ненадолго – к родному порогу…
Подоив корову, Элишева вышла из хлева и, не обращая внимания на непрошеных гостей, лузгавших под старой и бесплодной яблоней семечки, направилась мимо них с ведерком к избе.
– Давненько я, Шевка, парного не пивал… – напрашиваясь на угощение, зацепил ее Генис.
– По-моему, раньше ты больше баловался самогонкой, – уколола его Элишева. – Неужто партия велела перейти на молочко? – невесело пошутила она, понимая, что угощениями их с хутора не спровадишь, хотя и тешила себя надеждой, что дружки до ночи под старой яблоней не засидятся. Ведь по хуторам на воле вон еще сколько классовых врагов разгуливает, а их, людоловов, на всю волость – раз-два и обчелся. Полузгают до вечера семечки, в крайнем случае – до ночи и отправятся либо обратно в Мишкине, либо за добычей в другую волость к каким-нибудь зажиточным Йонайтисам или Петрайтисам, не успевшим от них скрыться.
– Грешен был, Шевка, грешен – баловался. Но и от кружки парного никогда не отказывался.
– Заработаете – налью, – вдруг пообещала Элишева. – Как там ваши вожаки любят повторять: кто не работает, тот не ест и не пьет. Чем семечки лузгать и плеваться, лучше взяли бы в руки косы, отправились бы на луг и покосили бы до сумерек. Такое богатство на солнце выгорает. Просто сердце болит. А когда косы у вас затупятся, я каждого не только молоком напою, но и чем-нибудь покрепче, да еще вам этого вашего любимого зелья по бутыли в дорогу дам.
– Посторонними делами нам строго-настрого запрещено заниматься, – сказал Лука и сплюнул себе под ноги лузгу. Помолчал и неожиданно с каким-то вызовом добавил: – Сама знаешь, какую мы с Повиласом травушку косим. Хочешь, чтобы тебе помогли, а нам помочь наотрез отказываешься. Тебе что, этого паразита жалко?
– Жалко. Мне всех жалко.
– Смотри, как бы твоя жалость не обернулась для тебя бедой. – Грузный, небритый, с выпиравшим, как спелый кочан капусты, животом, Андронов встал с лавки, сколоченной из сосны, расстегнул ворот ситцевой рубахи, со сладким стоном зевнул и выдавил: – Пока мы тут с Пашкой осмотримся, пошевели-ка мозгами, может, наконец, вспомнишь, куда твой хозяин улизнул. Ты ведь девка – не дура!.. – Он снова во весь рот зевнул и обратился к Генису: – С чего, браток, начнем?
– А мне все равно, – пробурчал тот. – Давай с риги.
Лука и Повилас начали с риги, потом обыскали хлев, потом конюшню и сеновал, потом даже курятник, взбаламутив кур, вдруг вспомнивших, что они не пресмыкающиеся, и вылетевших тут же с истерическим кудахтаньем во двор; потом спустились в вырытый около избы погреб, в прохладе которого хранились окорока, соленья, колбасы, смородиновое и брусничное варенье. Через некоторое время сыщики, как и подобает настоящим большевикам, не ждущим милостей от природы, поднялись на поверхность не с пустыми руками, а с двумя банками засоленных на зиму белых грибов и двумя бутылками сваренного Ломсаргисом впрок отборного пшеничного самогона.
Элишева из окна горницы внимательно наблюдала за всеми их сумбурными и бестолковыми передвижениями и ждала, когда Генис и Андронов, убедившись в бессмысленности своих усилий, прекратят поиски «паразита Ломсаргиса», вломятся в избу и прикажут ей следовать за ними в Мишкине, где у какого-нибудь важного чина – подполковника Варфоломеева или Передреева – она перестанет запираться и выложит как миленькая все, что от нее потребуют, а не выложит, то не уедет в любезную сердцу Палестину, а вместе с Ломсаргисом загремит в Сибирь. На помощь своего родича Арона Дудака, пребывающего в Москве и изучающего на каких-то офицерских курсах передовые методы борьбы с классовыми врагами, ей рассчитывать нечего.
Элишеву окатил какой-то противный жар, когда она услышала жизнерадостный басок Луки Андронова, а затем настойчивый стук в запертую на защелку дубовую дверь. Сейчас, подумала Элишева, оба грохнутся от усталости на лавку, попросят у нее какой-нибудь еды, наспех опрокинут под иконой Спасителя по стаканчику холодного самогона, перекусят, велят упрямице быстренько собрать свои манатки и доставят на допрос в Мишкине.
– Это все, что вы нашли? – удивляясь собственной дерзости и косясь на бутылку в руке Гениса, спросила Элишева.
– Пока все, – огорошил ее своим согласием Повилас. – Но мы не унываем. Литва – не Америка, найдем. Будь уверена, найдем. А ты, вместо того чтобы подтрунивать, лучше бы чем-нибудь покормила нас и поехала бы вместе с нами.
– Куда? Других ловить?
– С другими мы, даст Бог, сами справимся, – погасил улыбкой разгорающиеся угли Повилас. – Разве тебе не хочется повидаться с отцом?
Неожиданное предложение Гениса обескуражило ее.
– Хочется, – сказала Элишева. – Мы с ним давненько не виделись.
– И наверно, к сестре и к Иакову хочется?
– Хочется… Мало ли чего хочется.
Предложение Повиласа озадачило и его напарника. Что же, ядрена палка, получается: приехали брать кулака Ломсаргиса, а повезем к родителям в Мишкине его пособницу?
Уловив укоризненный взгляд Луки, Генис похлопал дружка по плечу и с легким командирским нажимом промолвил:
– Правильно, Лука, говорю? Зачем Шевке, нашей старой подружке, торчать на этом хуторе и отдуваться за чужие грехи?
– Правильно, правильно, – неохотно поддержал старшего по званию сбитый с толку Андронов. – В самом деле – зачем отдуваться?
Элишева слушала их и пыталась понять, что кроется за странным предложением шустрого и говорливого Повиласа, который до того, как попал на службу в «карательные органы», столярничал на местной мебельной фабрике Баруха Брухиса и частенько по старой памяти захаживал к Банквечерам в дом, где искусница Пнина, как и прежде, при Сметоне, угощала его имбирным печеньем и медовыми пряниками, а ее зять Арон вел с Генисом долгие и нудные разговоры о победе мировой революции. С чего это Повилас-Повилюкас вдруг стал таким добреньким? Как ни задабривай, как ни подкатывайся к ней, она, Элишева, любому следователю скажет то же самое, что говорила в Юодгиряй: ничего не знаю, адреса никто мне не оставлял, Ломсаргис сел в телегу, стеганул саврасого и укатил. Стоит ли им прибегать к уловкам и задабриваниям, если можно не церемониться с ней, без напускного великодушия заломить ей за спину руки, затолкать в «эмку» и доставить куда следует – хоть в Мишкине, хоть в Каунас, хоть куда.
– Отец обрадуется твоему приезду. И Рейзл. И дружок твой Иаков. Ну, чего молчишь, как Богородица? Видно, думаешь, что хотим тебя обдурить и увезти не к родителям, а в каталажку. Ведь думаешь так?
– Думаю, – ответила Элишева.
– Напрасно. Кому-нибудь другому бы я этого никогда не предложил.
Его благородство не тронуло Элишеву.
– Хоть ты, Шевка, я знаю, не с нами, но ты и не против нас, – неуверенно произнес Генис и, не дождавшись в ответ ни кивка, ни одобрительного взгляда, ни обязывающего или уклончивого слова, продолжил: – А пока решишь, ехать или не ехать, принеси нам чего-нибудь поесть. У меня кишки похоронный марш играют.