Стены узкого вестибюля украшали фотопортреты кинозвезд. Снимки были черно-белыми, но местный, рисовавший афиши самородок разрумянил знаменитостям щеки и губы, что придало шалопаистому Алейникову, суровому Борису Андрееву и даже неземной красавице Ладыниной идиотский и ангельский вид одновременно.
В буфете торговали газводой с капавшим из стеклянной трубы сиропом и
– божественного вкуса мороженым.
Все в кинотеатре было по-домашнему, и никто ничему не удивлялся.
Даже когда в захватывающий момент “Подвига разведчика”…
– Здесь продается славянский шкаф?
– Шкаф продан, имеется никелированная кровать.
…из фойе вдруг доносился стук деревянной ноги, приоткрывалась дверь, и билетер-инвалид скрипуче объявлял:
– Док-тор Фэй-штэр, на ви-ход!
А подвиг разведчика продолжался для нас и после фильма.
Мы вываливались из кинотеатра на уложенные брусчаткой улицы, знакомо ступали по тропам, петлявшим вдоль берега речки с незатейливым названием Устье, и видели все заново – уже не на экране.
Ведь именно по этим улочкам мчался на “опеле”, скрываясь от погони,
Кузнецов в облике обер-лейтенанта Зиберта.
И не в кино – в жизни, всего-то год назад, здесь, на улицах Ровно, убивал вражеских генералов, а одного украл с потрохами и увез к партизанам.
Книгу о разведчике я знал наизусть.
Магнитом притягивало меня его неудавшееся покушение на Коха.
И надо же: гауляйтер до сих пор жив и сидит в варшавской тюрьме!
Эрих Кох – ближайший соратник Гитлера – часто выполнял его особые поручения.
Летом 1939-го докладывал:
– Мой фюрер! Первый рейхсавтобан построен. Дорога Марса на восток открыта! В один ряд по ней могут идти сразу десять танков.
Когда танки прошли по Украине, именно Коха Гитлер назначил рейхскомиссаром, сохранив за ним пост гауляйтера в Кёнигсберге.
На него покушался не только Кузнецов. В ноябре 1944-го кортеж Коха средь бела дня расстреляли в Кёнигсберге.
Он и тогда уцелел. Обойдя усеянный пробоинами “мерседес”, заметил:
– Не знаю, кто они, англичане или русские, но хорошо стрелять не умеют.
Плохо стреляли англичане.
Коха арестовали американцы и передали полякам.
Варшавский суд приговорил его к смертной казни. Высшую меру заменили пожизненным заключением.
Почему не расстреляли?
Говорили, что Кох знал тайну Янтарной комнаты.
Из Царского Села одно из чудес света вывезли именно в Кёнигсберг.
Последний раз на публике гауляйтера видели в марте 1945-го: он лично распоряжался эвакуацией янтарной сокровищницы…
…Через месяц приезжаю в посольство. Бессмысленная оперативка. По коридору идет Птичкин и бросает мимоходом:
– То, о чем вы просили, невозможно.
Я удручен. И молча возмущаюсь: “Почему, собственно? Чего боятся? Что крамольного он может вспомнить?”
…Забытый Богом старик еще долго будет прилежно трудиться в тюрьме и умрет 92 лет от роду, унеся в могилу множество тайн.
Встреча с польскими коллегами, которые работали собкорами в Москве.
Торжественная часть – минимальна. Сразу – за столы.
Тосты: “Сто лят!”
Воспоминания: что было?
Прогнозы: что будет?
Прогнозы вялые.
Разогревшись, панове хватают нас за грудки: а Катынь? а пакт Молотова – Риббентропа? а Варшавское восстание?
Рядом со мной – мужик из агентства ПАП. Казалось бы, трижды проверенный, Герека сопровождает в поездках. Узнал, что я вырос в
Западной Украине, – чуть рубашку не разорвал. На мне.
Глаза бешеные, зубами скрипит:
– Отдай мой Львов!
Утром обходил меня стороной…
В воскресенье в корпункте раздался звонок.
– Добрый вечер! Говорит Мечислав Марциняк.
Голос был узнаваем: именно этими словами молодой ведущий Варшавского телевидения начинает программу новостей.
– Пан Друзенко, я слышал, вы из Ровно?
– А откуда вы…
– Пан Прокофьев рассказал. Не мог бы пан ко мне приехать?
– Когда?
– Сейчас.
– Почему такая срочность?
– У меня гостит отец. Он завтра уезжает, но хотел бы с паном поговорить. Пожалуйста.
Что-то подсказало: надо ехать.
Отец телеведущего оказался грузным, страдающим одышкой, неразговорчивым человеком. Оживился, когда сын сказал о Ровно.
Он жил там – до войны. Засыпал меня вопросами.
– Ты хотел… – напомнил сын.
Как-то буднично старик сообщил, что его квартира в Городке была… явкой Кузнецова.
Я затрепетал. Но виду не подал. Только записал в блокнот: “Марчиняк, улица Горького, 34”.
На прощанье спросил:
– Если я к вам приеду, вы расскажете… подробнее?
Возвращаясь в корпункт, гадал: “Правду ли сказал старик? Или придумал? Сколько самозванцев объявлялось!”
Утром я позвонил во Львов – Вуковичу. Коллега-собкор оживился:
– Привет, сосед! Как пану живется?
– Нормально. Ты Струтинского знаешь?
– А как же!
Струтинский был шофером Кузнецова, чудом уцелел и работал во Львове.
– Запиши, пожалуйста. – Я продиктовал запись в блокноте. – Узнай, что он думает по этому поводу.
Через два дня из трубки донеслось:
– Значит, так. Во-первых, не Марчиняк, а Марциняк. Во-вторых, улица не Горького, а Легионов. В-третьих, наш человек.
“Неправильно записал фамилию, – регистрировал я свои промахи. -
А улица? Ну, конечно! Он запомнил, как она называлась раньше”.
Но главное сообщалось “в-третьих”.
Я полюбил одиночные, как плавание в океане, командировки. Шумные выезды – чохом, с шумом, напоказ – приелись.
А тут – так тихо и славно начинается.
На рассвете прогуливается Барон, съедается глазунья собственного приготовления, бутерброды, укутанные в фольгу любимым секретарем, перемещаются из холодильника в сумку, ласково, чтобы не разбудить, прикрывается дверь, лифт опускает в гараж, машина заводится легко, короткий, лающий гудок приветствует Тадеуша, правая ступня жмет на газ – и по крутому узкому подъему “Волга” вылетает из подземелья навстречу вздыхающей во сне Варшаве.
А дальше – какой выбор!
И что они прибедняются!
Ян чуть что – дергает плечами:
– Мы – маленькая страна.
– Вас уже тридцать пять миллионов! – бросаюсь я в дискуссию. – Море есть? Балтика! Горы? Пожалуйста: Татры, Карпаты, Бескиды. А
Великопольская низменность? Она же не зря “великая”. А Силезия? А
Беловежская пуща?
– Половина пущи, – не сдается Ян.
– Этого мало?
Ермолович – в порядке мелкой мести – посоветовал:
– Пора вам, милостивый государь, постигать польскую глубинку.
Поезжайте-ка в какую-нибудь гмину.
Вернувшись, я долго удивлялся, как не отдал богу душу.
В резиденции начальник гмины появлялся в полвосьмого, тормошил, тащил на первый этаж, где все уже сияло на столе, доставал из портфеля два флажка – красный с серпом и молотом и бело-красный с орлом, – и понеслось!
Я почетно стоял у памятников, возлагал цветы, выступал в школах, писал отзывы в книгах для особо важных гостей, меня приняли в почетные граждане трех деревень, и всюду – по пять, а то и шесть раз на дню – начальник гмины открывал портфель, извлекал помявшиеся символы и суетливо пристраивал их между бутылками…
Командировки в одиночку, лишенные прессинга “встречающих”, дарили истинные впечатления.
Едешь, смотришь, слушаешь, и никто не стоит над душой, и день твой не расписан, не надо торопиться, напрягаться, играть в дипломата.
Тормозишь, останавливаешься на обочине, гуляешь под солнышком в березняке, заходишь в придорожную чайную, где местное панство под пивко рассуждает о вечном…
И о войне.
Сколько лет прошло, а они…
Кто чуть постарше, непременно был в подполье.
В Варшаве кого ни встретишь – участвовал в восстании. У каждого второго псевдоним – Витек, Рудый, Лесник, Ромашка. Удивляясь, прикидываю: сколько ж ему тогда было!
…Увидев указатель, поворачиваю на Освенцим.
В конторе музея никого.
Сторож указал на ближний двухэтажный дом из черного, как будто обгоревшего, кирпича, в котором живет Тадеуш Шиманский, бывший заключенный, а ныне – директор.