– И что в итоге?
– Раввин не разрешил.
– А дальше?
– Вышли они, один и говорит: слушай, у самого-то ребе усы есть!
– И они вернулись, – догадливо подсказывает посол.
– Ага, – киваю я и снова замолкаю.
– Ну, ладно, чем кончилось?
– Раввин сказал, что ни у кого не спрашивал.
Аристов машет рукой:
– Вечно у вас, у журналистов…
И с выражением детской обиды на лице, окруженный возмущенной свитой, удаляется в свои апартаменты.
Из посольства еду в Интерпресс.
Десантник в компании Бобиньского и Бернара.
Увидев меня, вскакивает:
– Панове! Россияне заимели своего Валенсу!
Рванулся к стойке и мигом обернулся с бутылкой, еще одной рюмкой и сиротливыми ломтиками печенья.
Так и не привыкший к их небрежению закуской, я накрываю рюмку ладонью:
– За рулем.
– Побойся бога, Анатоль! – Десантник тянет через стол бутылку. -
Тебя же больше месяца не было! Мы тут паримся, а ты – в самоволке.
Вспоминаю строку из фельетона молодого Катаева “Дневник горького пьяницы”. Там герой завязал, героически держится и вдруг – короткая, в четыре слова, запись: “Среда. Опять. Как свинья”.
Бернар спрашивает:
– Как самочувствие пана Брежнева?
Хватаюсь за спасительную роль Незнайки:
– Скажите лучше, что здесь происходит?
Бобиньский охотно начинает:
– Когда в вашем, пан Друзенко, лагере происходят ЧП, вы говорите: события. События в Венгрии, Чехословакии. Теперь – польские.
– У нас уже события? – ухмыляется Десантник.
– Чрезвычайные.
– Это почему же?
Бобиньский дожевывает печенье и продолжает тоном докладчика:
– Движущей силой восстания в Венгрии…
– Там не было восстания.
– В Венгрии, – английский поляк невозмутим, – против социализма выступили националисты. Они были в меньшинстве и проиграли. В
Чехословакии протестовала интеллигенция.
– Она была за социализм, но с человеческим лицом, – уточнил Бернар.
– Не важно, – морщится Бобиньский. – А кто в Польше?
Поднимает кверху палец:
– Ра-бо-чи-е!
– Весь народ! – кивает француз.
Десантник вяло возражает:
– Этого еще никто не посчитал.
– Минуточку, – беру наконец слово я. – Валенса что сказал? Мы не против социализма, а против искажений социализма.
– Ради бога, пан Друзенко…
– Он действительно так сказал!
– Ну и что? Тактика, – пожимает плечами Бернар.
– Не в этом дело! – перебивает француза Бобиньский. – Против рабочих танки не пошлешь.
Десантник дипломатично подводит черту:
– Анатоль, как у вас говорят? По-жи-вьем…
– …увидим.
Расстались мирно.
Об этом эпизоде я потом прочту в мемуарах Герека.
В кабинет к нему заглянул помощник и доложил:
– На связи!
Герек поднял трубку и услышал шамканье:
– У тебя-а-а контра-а-а. Надо взять за морду. Мы поможем.
В мемуарах фраза Брежнева напечатана латиницей:
– U tebia contra. Nada wziat za mordu. My pomorzem.
Первый секретарь (польский) не знал, что ответить генеральному (нашему).
Легко сказать – “взять”! Кого? Легко сказать – “контра”. Это рабочие-то?
Постарел Герек…
Люди бросают работу, бастуют, а он беспомощно лопочет с трибуны:
– Праца нас взбогаца (работа обогащает).
Народ так и не понял. И пан-товарищ Эдвард, подав в отставку, укатил домой, в Катовице.
К бывшему вождю пришла делегация шахтеров.
Испуганный, трясущийся, он отдал мундир почетного горняка и прилагавшуюся к нему саблю.
…Герек проживет до 88 лет. Его оставят в покое, и он проведет остатки дней в кругу семьи…
Главным секретарем стал безликий, как и положено куратору безопасности, Каня.
Народ веселится:
– Лучше Каня, чем Ваня.
Много шума вокруг интервью Куроня “Штерну”.
Все цитируют то место, где говорится о начале событий.
Куронь хвастлив: все организовали мы.
Они же, оказывается, сделали из Валенсы вождя-марионетку, который
“был поручиком в окопах, а никак не генералом в штабе”.
Спросить у Куроня, с чего вдруг он так “раскрылся”, я не могу.
Поговорить с другим Яцеком – Гмохом, тренером польской сборной по футболу, – пожалуйста. С его тезкой Куронем – боже упаси!
Это будет мое последнее интервью.
Возможно, не только в Варшаве…
Валенса на Куроня не обиделся.
Что ж до “поручика в окопах”…
Даже если его “вычислили”, то сделали это с потрясающей точностью.
Если бы в начале событий ЭВМ попросили бы выдать данные, каким должен быть лидер масс, она бы ответила: лет 35, из простой семьи, католик, семьянин, много детей, работяга, желательно массовой профессии, например электрик, желательно – из Гданьска. И обязательно с верфи имени Ленина.
Звонит Десантник. Кричит – как будто я глухой:
– Вы едете или нет?
Иногда Эмиль обращается ко мне как к парторгу журналистов – на вы.
Как раз тот случай. В Гданьске открывают памятник рабочим, расстрелянным в декабре 1970-го.
Мифы складываются на бегу. Оказывается, в той демонстрации участвовал и молодой Лех. Он поклялся, что погибшим поставят памятник. Его арестовывали, волокли от проходной, а он стучал ботинком об асфальт и кричал: “Здесь будет памятник!”
И вот – свершилось! Три гигантских, до небес, креста возвели в рекордно короткие сроки. У проходной верфи. В отмеченном каблуками
Валенсы месте.
Интерпресс пригласил заграничных журналистов в Гданьск на торжества.
Едут все. Даже болгары.
Нас притормозило посольство.
Вместе с Лосото отправляемся к Птичкину.
Тот стучит кулаком:
– Культпоход на их спектакль устраивать не будем! И учтите: если кто…
– Не надо пугать! После того, как я… на лодке… из Москвы до
Архангельска…
Птичкин смотрит на меня ошалело: какая лодка? при чем здесь
Архангельск?
Из посольства едем к тассовцам.
Федя виновато улыбается: вечером он уезжает в Гданьск. Мы остаемся…
Столпотворение у проходной верфи пришлось смотреть по телевизору.
В Союзе его не показывали.
Олег ездил в Москву. Вернувшись, рассказывает:
– Прихожу в редакцию. Останавливают, спрашивают: как там?
Рассказываю, а кадровик подходит и стучит по плечу. Вы, говорит, польских митингов не устраивайте.
А Польша захлебывается пьянящим восторгом протеста.
– Мы насчитали двадцать типов забастовок, – делится Петрович. И загибает пальцы: – Предупредительные – раз, оккупационные – два, суточные – три, студенческие, итальянские, сидячие, читательские…
В Интерпрессе нас донимают:
– Где же ваши репортажи, панове?
Время коротаем на Литовской.
Под дробь телетайпов строим из себя джеймсов бондов.
Петровичу надоедает наш треп, и он отрывается от донесений:
– Между прочим, в Ченстохове сейчас…
– Что? – кидаемся к нему.
– Стакан красного.
В родных пенатах наконец стали публиковать мои обглоданные, как косточки, заметки.
На проводе объявилась Вера, старшая стенографистка:
– Толя, с тобой Новиков хочет переговорить.
– Пора начинать! – трубил Николай Григорьевич. – Выбери завод.
И чтоб был передовой. Ты понял?
Не без труда отыскал фабрику, которая не бастовала.
Спрашиваю у пана директора:
– Что было для вас самым важным в последние дни?
Пан отвечает:
– Чтобы фабрика выпускала продукцию.
Вставляю в репортаж.
Интересно, думаю, поймут? Догадаются, что здесь творится, если главное для фабрики – работать?
У Ларька свои заботы.
Отплясав на выпускном балу, Оксана уехала в Москву и поступила в медицинский.
Освоилась быстро, а главное – выдержала испытание анатомичкой. Даже сфотографировалась на фоне кучи костей и сухожилий, бывших когда-то человеческим телом.
Живет – одна.
Ларисе приходят в голову ужасные сюжеты, и она каждый вечер звонит в
Москву.
– Ну что ты себя напрягаешь? – говорю я. – Она же разумный человек.