Литмир - Электронная Библиотека

Керосинку в конце концов повез Наде в Калинин Александр

Эмильевич. Вообще говоря, на его долю легла значительная часть забот в связи с арестом Осипа

Эмильевича. Он делал передачи в Бутырскую тюрьму, когда Нади не было в Москве, и наводил справки на Кузнецком, где помещалось управление ГПУ (не знаю точно, как оно называлось). Об этом свидетельствует и последнее письмо Осипа Эмильевича, обращенное прямо к брату “Шурочке”.

Моим “старым дружком” Надя называет Николая Ивановича Харджиева. Да, действительно, мы были знакомы уже пять лет, и сколько сухого вина мы выпили вместе, и вдвоем и втроем, то есть с Надей, и сколько раз закусывали сыром. Но вот в чем дело. Николай Иванович был в то время болен, находясь в очень сильном нервном напряжении. Незадолго до Надиного письма мне позвонил его друг Цезарь

Самойлович Вольпе, возвращавшийся домой в Ленинград. Он убеждал меня, что я могу спасти нашего общего друга от больницы (что было бы ужасно!), если поживу у него, и это его успокоит. Вольпе дипломатично прибавил: “Это свидетельствует только о его глубокой привязанности к вам”. Несомненно, это были детские уловки самого Николая Ивановича, который уже несколько дней безуспешно просил меня совершить такой подвиг. Однако заверения его друга на меня подействовали. Я сдалась.

Приехала я к нему с шуткой насчет того, что, получив подтверждение о его привязанности ко мне, я меняю свое поведение. “Да, – отвечал он мне в тон, – вы совершаете благодеяние, но тут же открываете свой портфель. А из него вынимаете корректуру, которую я должен читать”. И это было истинной правдой. В то время я ни одной публикации не отдавала в печать, пока Николай

Иванович не просмотрит и не пройдется поверх текста рукой мастера. Так я научилась деловому лаконизму своих исследовательских статей, чем горжусь по сей день.

Памятью об этом времени у меня осталась книга Николая Харджиева

“Янычар”, вышедшая в свет в 1934 году. Вначале он мне подарил только превосходную гравюру

В. А. Фаворского, помещенную на фронтисписе этой книги, с дарственной надписью, свидетельствующей о скромности автора:

“Эмма! Если бы Фаворский иллюстрировал всю книгу – вещь пострадала бы. Н. X. 25.XI.39”. В скобки Николай

Иванович заключил знаменательную приписку: “(накануне полного сумасшествия)”.

А уже в декабре он подарил мне и всю книгу, испещренную его стилистическими поправками. Этим он занимался все время моего пребывания у него.

И успокоился, в чем можно убедиться, прочитав уж совсем дурашливую надпись:

“Эмме Григорьевне, чтобы берегла в сухом месте и сохранила в

Вечности. Н. X. декабрь 1939”.

Почему же Николай Иванович был в таком сверхэкспрессивном или, наоборот, депрессивном состоянии? Во-первых, мы все были полусумасшедшими.

У каждого кто-нибудь сидел или уже был застрелен, когда близкие еще тревожились о нем. А во-вторых, я ясно видела, что его терзает какой-то мучительный роман. Мне не было интересно с кем. Такова была связывающая нас “души высокая свобода, что дружбою наречена” (Ахматова).

Впоследствии, лет через двадцать, Анна Андреевна высказывала ту же мысль устно: “Я хочу знать о своих друзьях ровно столько, сколько они сами хотят, чтобы я о них знала”. Вот эту дистанцию в дружбе я соблюдала инстинктивно еще до знакомства с Ахматовой.

Другое дело, когда люди сами рассказывают о себе. Николай

Иванович Харджиев – редактор первых двух томов собрания сочинений Маяковского, то есть раннего Маяковского, то есть лучшего, на мой взгляд, – исповедовал еще культ дома

Бриков. Осипа Максимовича он считал умнейшим человеком, а Лилю

Юрьевну!..

Муза Маяковского была в ту пору для Николая Ивановича вне критики. Об этом крыле своего существования у него не было потребности разговаривать со мной, да и я мало интересовалась футуристами и всем подчеркнуто левым искусством.

Конечно, я много знала наизусть из Маяковского и Василия Каменского, читала

Асеева, посещала выставки и ходила в театр Мейерхольда, но остальных поэтов и художников авангарда, как теперь говорят, просто не знала.

Однако иногда Николай Иванович жаловался мне на своих друзей и соратников, задетый чьим-нибудь поступком или словом. Это давало исход его раздражению и было совершенно безопасно. С большинством из них я даже не была знакома. Один его рассказ о Мейерхольде нельзя забыть, хотя я не помню подробностей. Дело было, вероятно, после закрытия театра Мейерхольда, незадолго до его ареста. У него на квартире собралось несколько человек, среди них был и Николай

Иванович. Трагическая атмосфера дошла до высшего накала.

Всеволод Эмильевич хотел открыть газ – уйти из жизни.

Об Александре Ивановиче Введенском Харджиев отзывался как о большом поэте, самобытной личности, но чуждой ему. Тем неожиданнее был его внезапный приход в Марьину рощу. Он объявил, что сочинил новое стихотворение и хочет прочитать его. И прочел теперь уже известную читателям “Элегию”. Николай Иванович сказал, выслушав: “Я горжусь, что живу в одно время с вами”.

Введенский сел к столу, записал текст стихотворения и подарил листок Харджиеву. Не выпуская из рук драгоценный автограф, Николай Иванович прочел мне всю “Элегию” вслух. Я была совершенно потрясена беспощадным и пронзительным воплощением в слове нашего трагического времени. Эти поистине гениальные стихи оказались пророческими. “На смерть, на смерть держи равненье, поэт и всадник бедный”. Смерть не заставила себя ждать.

Всю эту зиму Николай Иванович готовил к сдаче в издательство свой многолетний текстологический труд по собранным им рукописям неизвестных стихотворений

В. Хлебникова. Как часто я слышала его ликующий голос, когда, быстро переходя своей легкой походкой из кухни или ванной в коридор и комнату, он повторял прочитанные им впервые строки Хлебникова:

…В пеший полк 93-й,

Я погиб, как гибнут дети… или:

…Я черный ворон,

Я одинок…

Особенно сильное впечатление осталось у меня от этих стихов:

Россия, хворая, капли донские пила

Устало в бреду.

Холод цыганский…

А я зачем-то бреду

Канта учить

По-табасарански.

Мукденом и Калкою,

Точно большими глазами,

Алкаю, алкаю.

Смотрю и бреду, -

По горам горя

Стукаю палкою.

Нервов и капризов Николая Ивановича в нашей декабрьской идиллии тоже было достаточно. О какой поездке в Калинин можно было тут думать?

Между тем Надя прислала ему гораздо более красноречивое приглашение, чем мне.

Привожу его по машинописной копии, которую он мне предоставил в 70-х годах:

“Дорогой Николай Иванович!

В моей новой и очень ни на что не похожей жизни я часто вспоминаю вас и очень по вас скучаю. Суждено ли нам увидеться? Трехчасовое расстояние

– очень трудная вещь. Боюсь, что ни мне, ни вам его не одолеть. И еще поезд и вокзал, а для меня – невыносимость трехчасовых поездок, напоминающих мне о последних трех годах моей жизни.

А я часто придумываю, что бы мы делали, если б вы ко мне приехали. Вы, конечно, не могли бы пойти ко мне в школу и увидеть, как мои тридцать львят (у меня всего триста) сидят на скамейках, а я, как настоящий жонглер, орудую с немецкими глаголами у доски. Знаете – подбрасываешь, ловишь, все разноцветные и т. д.

Но зато мы пошли бы с вами на базар, где покупают свинину, печенку, мед и сухие, а также мороженые яблоки. Мы бы, конечно, долго торговались и с медом на ладошках вернулись домой. По дороге бы снялись у балаганного фотографа – верхом на деревянном коне, в лучшем матросском костюме, либо на корабле, или – самое простое – на автомобиле во время переезда через Дарьяльское ущелье. Затем – артель “Возрождение”, где продают случайные вещи, и через реку Тьмаху домой – варить и топить печь.

Так я принимаю своих гостей. А с вами я бы была особенно гостеприимна – почтительна. Я бы уступила вам лучшую комнату в своем палаццо, с видом на все сараи и домики во дворе.

31
{"b":"103298","o":1}