Я не стал спрашивать, чего именно не расскажешь. Мне было отчего-то грустно в эту минуту. Вспоминался печальный венгр. Звезд стало больше. Они появлялись на глазах. Мы шли по узкой тропинке и скоре очутились у бани. Я не понимал, что происходит и что хочет от меня
Валя. Мне казалась забавной ее игра, но только когда мы были на людях, а здесь, в узком пространстве предбанника, где Валя деловито раздевалась, я ничего не понимал, однако был уверен, что, как только мы останемся вдвоем, спектакль закончится, она снова станет товарищем, коллегой, да Бог его знает кем, подружкой, которой я рассказывал свои сердечные невзгоды, доверяя ей так же, как доверяли ей старухи.
– Ты что, стесняешься меня? – сказала она почему-то шепотом. – Ведь ничего не видно.
Потоптавшись, я снял одежду, осторожно сложил ее на лавке, все еще думая, что это обернется шуткой.
В бане горел огарок свечи. Она мыла голову, нисколько меня не смущаясь. Маленькие круглые груди бесстыже и трогательно на меня смотрели. Наверное, жена точно так же не стесняется мужа, с которым прожила десять лет.
– Дверь скорей закрывай. Холод напустишь.
Потом мы пили с дедом горилку и ели кровяную колбасу, старик жаловался, что “колгосп” сломал двенадцать капличек, которые вели на
Кальварию, и, странное дело, я понимал все, что он рассказывал. А
Валя, одетая в старухин сарафан, училась работать на ткацком станке.
На веревке у печки сохло постиранное ею наше белье.
Нас положили спать в отдельной комнате, и мы не сомкнули глаз до утра. Ночь была долгая, и я не знал, как мы будем смотреть друг на друга утром и что будет с нами дальше, но тогда было это совсем неважно. Все было у меня тогда в первый раз – горы, деревня, женщина.
ШАНХАЙ
В студенческие годы Петю Авенисимова звали Петром Шанхайским по неофициальному имени небольшой стеклянной пивной, которая находилась рядом с китайским посольством. Пивная была на вид хлипкая и казалась временной, непонятно как возникшей в благородном районе
Мосфильмовских улиц, кремлевской больницы и предместья желтых цэковских особняков. Построили ее назло китайцам за их вторжение на остров Даманский и хотели назвать "Тайванем", но в народе прижилось давно знакомое "Шанхай".
Петя Авенисимов приходил в пивную к самому открытию, занимал круглый столик в левом углу, уставлял его кружками и закусками и так начинал свой университетский день. Забегали знакомые студенты со всех факультетов, здоровались с ним за руку, выпивали кружку пива, наспех закусывали сушеной картошкой и торопились по своим мелким делам, а несуетный Петя никуда не спешил: пивная замещала ему весь прекрасный, громадный и бесполезный университет с его пятнадцатью факультетами.
Иногда нагрузившись пивом по самые плечи, Петя выходил из теплого
"Шанхая" на прохладный московский воздух и медленно нес себя, как наливная баржа несет нефть, мимо молчаливого и бессмысленно-огромного здания китайского посольства, построенного в те времена, когда русский с китайцем были навек братьями, а теперь стоящего посреди Москвы, точно покинутый всеми дом. Петя проходил через ботанический сад биологического факультета, миновал главное здание университета с его высоким шпилем и гербом и поднимался на свой хрупкий стеклянный гуманитарный факультет, готовый, казалось, рухнуть под тяжестью его тела. Распространяя запах пива, Петя присутствовал на паре семинаров и тем же путем возвращался в стояк, оставаясь в нем до самого закрытия, а потом еще добавляя на бульваре наискосок от темных посольских окон с кем-нибудь из обитателей общежития на Мичуринском проспекте и часто у них ночуя, чтобы назавтра было недалеко идти до "Шанхая".
Как Петю Шанхайского при таком образе жизни терпели и почему не отчислили из университета, было для всех тайной. Он переходил из группы в группу и с курса на курс, начинал на дневном и продолжал на вечернем, уходил в академический отпуск по состоянию здоровья и восстанавливался. Уже давно закончили университет те, с кем он когда-то поступал, иные из Петиных сокурсников становились преподавателями и чувствовали себя не совсем ловко, встречая его на своих семинарах. Но сам он нимало не смущался, жил в своем ритме, бывших товарищей звал по имени-отчеству и на "вы", уважая их ученость и ум, и без ропота тащил за собой хвосты несданных дисциплин, а когда его спрашивали на семинарах по истории КПСС про политику партии переходного периода, с трудом приподнимаясь, говорил: o Ночные декгеты советской ввасти, в котогых Уйянов-Йенин…
Молодежь ржала, а доведенная до слез преподавательница жаловалась в партком, хотя Петя всего-навсего был от рождения картав.
Казалось, сказать что-либо серьезное и не рассмешить других он вообще не мог. С виду малахольный и невозмутимый, Петя Шанхайский иной раз отчебучивал такие штуки, что народ беспокойно вращал головами и смотрел на него, как на московское чудо света, вроде цирка или ВДНХ, а он встречал знаки этого восхищения с достоинством, был со всеми одинаково приветлив и каждого приходящего в "Шанхай" принимал, как принимали в Запорожскую сечь охочекомонных казаков. Не имеющего денег кормил за свой счет, болтливого выслушивал, молчаливого развлекал, темных просвещал, у ученых учился сам.
Сколько литров пива выпивал он каждодневно, подсчитать было невозможно, но никогда его не видели пьяным, ни разу не попадал он в вытрезвитель, и ни один милиционер, собирающий дань с курильщиков
"Тайваня", не мог застукать его с сигаретой.
В свободное от пивной время Петя занимался тем, что покупал и продавал джинсы, пластинки, батники, японские зонтики "Три слона", женские сапоги из Югославии, стихи Марины Цветаевой, билеты в театр на Таганку и прочий дефицит застойного времени, что и позволяло ему каждый день проводить в "Шанхае" и угощать всех подряд. Он хорошо разбирался в этих товарах и знал им истинную цену, но не это трезвое и точное знание вещей было его сутью. В глубине души Петя был ранимый человек с любовью к товарищам, готовностью все для них отдать и самыми фантастическими проектами в голове. Нежнее всего он вынашивал идею о том, чтобы собраться всем козырным мужикам, уехать куда-нибудь на остров в океане и организовать там свою республику, где не будет никакой фигни, разумея под последней все то, что находилось за пределами пивнухи, причем не в политическом, а в самом высшем, философском смысле слова. Он много размышлял о том, как будет устроена на этом острове жизнь, как будут трудиться днем люди, чтобы добыть себе пропитание, а вечерами собираться у большого костра и говорить о жизни, читать друг другу лекции, обсуждать самые важные вопросы и приходить к согласию, и порою терял чувство реальности и забывал, где находится.
Уборщица в синем халате, которая на протяжении дня курсировала между туалетом и столиками, выгоняла его из пивной, Петя вывалился на улицу, смотрел на темные посольские окна, куда когда-то давно, когда только поступил в университет, он бросал чернильницы в знак протеста против нападения Китая на Вьетнам, и рассеянно думал о громадной темной стране, давшей миру величайшую философию, подарившей бумагу и порох, а потом культурную революцию, остров Даманский и Мао Цзедуна.
Ему очень хотелось поговорить об этом с каким-нибудь живым китайцем и спросить, как это все у них умещается, но ни один китаец в
"Шанхай" не заглядывал, и было непонятно: а есть ли они на свете, эти китайцы? Таинственная страна будоражила и притягивала себя к
Пете. Он даже пробовал учить ее язык, но дальше иероглифа, изображающего человека, не продвинулся.
Относились к Пете по-разному, иные его уважали, другие считали чудаком и болтуном и презирали, ходили слухи, будто бы он не просто ведет со всеми задушевные разговоры, но стучит, и за это ему разрешают заниматься фарцой, однако сам он ни на кого не обижался, всю хулу принимал со смирением и по-настоящему гордился лишь тем, что имел замечательно большой и выносливый мочевой пузырь и мог не только на спор перепить любого посетителя "Шанхая", но и перестоять его за столом.