Америки” рыжий Колосков: главная беда наша в том, что мы живем в тоталитарной стране, и хотя Валя никогда не доходила до крайностей диссидентства, утверждавшего, что чем хуже идут вокруг дела, тем лучше, зато с географическим знанием дела прибавляла к поставленному диагнозу, что давно бы империя уже обанкротилась и вынуждена была поменять образ правления, не будь, к своему несчастью, столь фантастически богатой.
Колюня не желал Родине зла, не понимал, что значит
/тоталитарная,/ и простодушно надеялся, что добра на всех хватит, и все ему вообще-то нравилось, если бы только в школе не заставляли стричь коротко волосы, учить математику и дежурить.
Потом ученый кролик Сережа уехал с молодыми родителями в
Монголию, а когда вернулся, то они в первый момент его не признали – он был чужой, незнакомый, без очков, но зато в настоящих американских джинсах и кожаной куртке, и они молча слушали, как хилый ботан хвастается тем, что на берегах монгольских озер, переполненных пудовыми тайменями, познавал женские тела, и Колюня с Артуром и Илюшей ему не верили, знали, что врет, но в душе опять испытывали невыразимую тоску и казались сами себе сморчками со своими жалкими, в ладошку карасями из вонючей Камышовки, самострочными расклешенными штанами, телогрейками и телячьими вздохами на дачных скамейках с надменными хохотуньями.
Чтобы хоть чем-то возместить неполноценность, отправились, когда стемнело, пить водку. Колюня, как и остальные, пил национальный напиток первый раз в жизни и с опаской глядел на стакан, в который была налита прозрачная жидкость с резким, отталкивающим запахом, но виду не подал. Опрокинули, пошло, закусили огурцом с грядки и удивились: это оказалось совсем не страшно, как представлялось, а даже приятно.
А потом закурили пахучее “Золотое руно” за пятьдесят копеек пачка, и курить Колюне тоже очень понравилось, так что он забыл про давнишнее обещание маме и само собой впопад или невпопад через каждые два слова вставлял что-нибудь нецензурное. Они сидели под насыпью железной дороги, по которой громыхал аккуратный паровозик, водка обжигала живот, весело глядел на мальчишек молодой машинист, и смешанная с мужской гордостью и доблестью тоска в груди была изматывающей и сладкой.
Они совсем не знали меры и не соображали – пилось радостно и легко, и Колюня набрался до такой степени, что после полуночи два его новых деревенских дружка, Витька и Соловей, с которыми еще совсем недавно они дрались не на жизнь, а на смерть, под руки приволокли прошедшего частичную инициацию дачника домой, и несмотря на состояние души и тела долгая дорога эта через спящую деревню, умывание под ледяными струями колодца, восторженные выкрики, качающиеся звезды, августовская ночная чернота и странное ощущение освобождения и первой не детской, но мужской дружбы и выручки – все это запало в память и удерживалось в ней долго-долго.
Под восхищенные взгляды гостившего на даче младшего брата Пашки бесчувственное тело опустили на кровать дядюшкиной конуры, так что спавшая в дачном домике бабушка ни о чем не догадалась, зато наутро сам бедняга впервые узнал, что такое похмелье, всякий раз после этого давая себе зарок, что больше ни-ни, а потом снова напиваясь и по утрам мучаясь.
5
Похмелье проходило обычно к середине дня, а вот отравленное отроческое сердце не могло оправиться очень долго и страдало, страдало, страдало…
В последнее школьное лето предметом романических мечтаний
Колюнчика оказалась спокойная, рассудительная, лениво дремлющая барышня в красном сарафане на тонких бретельках, не скрывавших ее нежные, вечно обожженные солнцем плечи. Звали ее Аней, она появилась на даче невесть откуда, а по слухам купавнинских кумушек была сослана родителями к двоюродной бабке на перевоспитание. Узница была на год моложе Колюни, однако с самого начала показалась ему взрослее, и эта взрослость только подхлестывала юношеский интерес.
Соседи поначалу наблюдали за юной парочкой настороженно, но потом привыкли, и мальчик с девочкой проводили вместе целые дни напролет, ездили купаться на карьер, ходили в лес за черникой и сыроежками, а по вечерам смотрели комедии шестидесятых годов в железнодорожном вагоне-клубе. После фильма Колюня провожал свою подружку до дому и засиживался на террасе под огромным, с бахромой абажуром, вокруг которого летали ночные бабочки.
Присматривающая за Аней бабушка была глуховатой чудесной старушкой, она ложилась спать в половине одиннадцатого, прослушав по включенному на полную мощность радио последние известия, перекрестив детей и прочтя одну из молитв на сон грядущий. Уходя, Ксения Федоровна всякий раз внимательно смотрела на Колюню, качала головой, но говорить ничего не говорила.
Она спала крепко, а двое сидели на террасе и пили чай с лимонником или мятой. На подоконниках и под столом было полным-полно ящиков с яблоками, огурцами и помидорами, малина, вишня, банки с вареньем и маринадами. Придавая лицу таинственное и задумчивое выражение, они курили с важным видом первые сигареты, выпуская дым через вытянутые трубочкой губы и поминутно стряхивая пепел, говорили обо всем на свете, делились тайнами, отчего Анечкины глаза становились большими и круглыми, а голос сгущался до шепота, но потом взрывался горловым смехом.
Колюня был влюблен в этот заливистый смех, теплые ночи, в Анину бабушку, в террасу, в бесшумных бабочек, в сигаретный дым, в Аню
– ему было так хорошо, что он и сам этого не понимал и забывал
Сережкины бесстыжие рассказы про монгольских женщин и тайменей.
Все это не имело никакого отношения ни к Ане, ни к даче, было хорошо и так, о большем и лучшем он и не загадывал.
Иногда только мальчик ловил на себе строгие и властные взгляды новой подружки, что вспыхивали под полуопущенными длинными ресницами, когда девочка снимала на пляже сарафан или, подняв руки, отчего ее фигура делалась еще более стройной, закалывала либо после купания расчесывала долгие волнистые волосы. Тогда
Колюня смущенно отводил взгляд, краснел, но стоило ему минуту спустя встретиться с Аниными очами, как они снова становились простодушными, и мальчик успокаивал себя тем, что взрослое женское выражение ему просто пригрезилось.
В четвертом часу светало, становилось зябко, начинали петь птицы, и у звонкоголосой девочки слипались глаза, она едва успевала прикрывать зевающий пухлый ротик с острыми белыми зубками – тогда Колюнчик поднимался, выходил на улицу и опасливо вглядывался в сизую предрассветную мглу: по ночам на участках бегала сторожевая овчарка Найда, которую взяли вместо умершей
Лады. Но идти ему было совсем недалеко: до конца улицы, немного по нижней дороге – и вот он дома.
Подросток спал до полудня, торопливо завтракал и, пока его не заставили вскопать грядку у себя на огороде, торопился на помощь к Ане. Так начинался с прополки или иной огородной повинности новый день, продлевался купанием, томлением на песчаном пляже, вечерним фильмом и завершался легкой ночной болтовней. И добровольный работник думать не думал, что однажды все куда-то денется.
В середине августа на дачу приехал с новыми удочками-телескопами
Артур. Не рыбачили друзья, правда, давно. Артур с тех пор, как поступил в институт, в Купавне больше не появлялся, а Колюня был до такой степени увлечен Аней, что даже рябь на поверхности старого карьера не будила в нем никаких чувств. И вот теперь, обрадованный приездом товарища, дачник простодушно рассказал другу детства об Ане. Артур скривился, проворчал, что лучше бы пошли на зорьке поспиннинговать судачков, у которых нынче самый жор, но серенький дурачок был непреклонен.
– Она хоть тебе дает? – спросил Артур подозрительно.
– Чего дает? – не понял Колюня, и сердце у него тоскливо сжалось.
– Эх ты, лапоть. Ладно, посмотрим на твою недотрогу.
В тот вечер молодежь сидела на террасе втроем. Было оживленно,
Аня, неуловимо изменившаяся и похорошевшая, прогнала скуку с лица гостя, Артур рассказывал про институт, тут и там мелькали манящие слова: сессия, коллоквиум, пара, зачет, – школьники слушали его раскрыв рот, роскошная и равнодушная луна выкатилась над садом и глядела в окно, а нахальный студент между тем ухитрился съесть почти целиком литровую банку золотистого крыжовенного варенья.