– Еще? Да, сегодня, как раз перед моим уходом – Касталевский что ли… нет, как его… в общем, из Москвы какой-то, на “К”.
Татьяна рефлекторно погладила мужа по животу.
– На “К” из Москвы? – она пожала плечами. – Чего хотел?
– Спрашивал, нельзя ли тебе заказать субмарину.
Коллега исполнил вдоль позвоночника жены то, что у пианистов называется “глиссандо”, утвердился и повторил набег.
Выходя из ЦДЛ, Кастальский закурил и не успел избежать встречи с
Лианой Пачкория, грузинской поэтессой (из мингрельских князей), чьи тексты он пару раз неосторожно перевел. Подстрочники были выполнены самой Лианой и выглядели, как сочинения отличницы. “В нашем дворе, – писала Лиана, – растет гранатовое деревце, и его лепестки, словно брызги вина, падают на землю. Соседки будят меня по утрам веселыми криками с балконов, а маленький мальчик Ираклий, похожий на ангела, с улыбкой смотрит в мое окно…” Кастальский тогда, как и сейчас, закурил и, с ненавистью зажав сигарету в зубах, кривясь от дыма и круглых букв, злобно отстукал: “Там осыпается гранат, кричат соседки, словно цапли, там на горшке сидит Ираклий, и ангелы тот двор хранят”. Лиана пыталась возражать против горшка, но стихотворение вошло в худлитовскую антологию грузинской поэзии, и благодарная княжна на две недели забурилась с Кастальским в люкс
Дома творчества на Пицунде, где потрясла неприхотливого Евгения сенсационным темпераментом, а в перерывах, словно царевна-лягушка, выпускала из рукавов все многоцветье высокогорной кухни.
С тех пор Кастальский старался избегать переперченной Лианы. На ее частые междугородние звонки отвечал без запинки и вариаций:
“Солнышко, ты поймала меня в дверях! Опаздываю на самолет, родная, прости!”
Лиана обрушилась на Кастальского, как барс. Он выронил сигарету и закричал: “Солнышко! Боже, как я рад! Черт побери, вот жалость-то: времени ни секунды! Через час – поезд!”
Лиана сконцентрировалась и, как лассо, метнула петли своего имени, цепко обвив Кастальского. Он явственно уловил глухой рокот каннибальских тамтамов.
Через полчаса сидя, а если честно, – лежа в номере гостиницы грузинского постпредства на улице Палиашвили, чья великая тень, казалось, вдохновляла Лиану на истинно оперную феерию любви, спеленутый до состояния полной капитуляции, – Евгений настаивал, что провожать его не стоит, тем более, что билета у него еще нет и неизвестно, не застрянет ли он на вокзале. Гордость не позволила
Кастальскому уйти, как говорится, по-английски, пока княжна плескалась в душе.
Короче, вместо того чтобы согласно мечте вынуть из холодильника бутылку пива, окружить себя уютом в виде стакана, пачки сигарет, бутерброда с бужениной и телефона; включить телевизор и с трепетным томлением следить за траекторией мяча, изысканной и точной, как на чертежах Леонардо да Винчи; вместо тепла и покоя, дивана и релаксации, вместо космоса настольной лампы и ночного стрекота пишущей машинки, и полной пепельницы, и пустого стакана; вместо счастливого вечера, о котором суетный Кастальский мечтает каждое утро, к закату сворачивая своей мечте цыплячью шею и швыряя ее под колеса обстоятельств, – он и на этот раз мчался в компании совсем не нужной ему страстной женщины по сырой, стылой, облетевшей Москве в той последней стадии убогости, какая настигает ее в одиннадцать вечера в ноябре, и туповато производил в уме подсчеты (к которым приглашала табличка рядом с портретом таксиста Кухаренкова Анатолия
Фомича), не в силах постичь, что означает требование привести трехпроцентный коэффициент в 10-кратное соответствие с показаниями счетчика.
Тьмы и тьмы у касс обнадежили Кастальского: не жди, мол, солнышко.
Однако аккуратный, как сейф, паренек притерся к нему прочным плечом и дружески шепнул: “До Питера надо?”
– Да-да! – неожиданно обрадовался Кастальский. – То есть, нет… То есть я хочу сказать… – он окончательно растерялся под перекрестными взглядами барыги и княжны.
– На “Стрелу”, СВ, – тихо соблазнял тот.
– Сколько? – спросила деловая княжна.
– Полторы.
– Полторы чего? – недопонял Кастальский.
Парень усмехнулся:
– Гляди, командир. Дешевле не возьмешь.
При грузинке торговаться было немыслимо. Кастальский, ощутив вдруг ватное безволие, как во сне, сунул парню тысячу и еще 450 пятидесятками. Полсотни не хватило. Лиана, восторженно щебеча, приняла участие в сделке. От бредовости происходящего темнело в глазах. Их буквально заволакивало тошнотной пеленой. В купе Лиана сорвала еще пару поцелуев. Красный бархатный бант, стягивающий волосы в пышный хвост, делал ее похожей на пони с низким крупом. На миг Жене представилось, что она едет с ним. Он едва не потерял сознание.
Кастальский пронзал ночь в северо-западном направлении. Ему хотелось плакать. До спазмов жалко было полутора тысяч. Колеса строчили, как время. Время уходило безвозвратно. Без-воз-врат-но! – вдруг остро осознал Кастальский, ощутив эту непоправимость почти физически.
Время прошивало его, как Александра Матросова. Надвигалось сорокапятилетие. За 45 лет Евгений не научился владеть ситуацией.
Волны обстоятельств, и даже не крутые океанские, а вполне пошлая рябь от проходящего катера, язычки скромного прибоя – увлекали, тянули на глубину, слизывали, как цинично брошенный на ночном пляже презерватив. Он всегда шел, трусил своей волчьей трусцой, чуть забирая вбок, – куда звали, даже не слишком настойчиво; не отказался ни от одной, самой завалящей, связишки ради любви, работы или, допустим, заработка. А также – ни от одного, самого ничтожного заработка ради мучительной благодати в космосе настольной лампы…
Где-то подрастала дочка. И не где-то, а достоверно известно где – в определенном городе Бостоне, куда он побоялся ехать десять лет назад, нетерпеливо дав развод и согласие на выезд своей решительной и толковой жене. Та сразу задышала легко и свободно и, согласно эмигрантской фене, “вписалась”, пробившись с годами в крупные галерейные дилеры, воротилы арт-бизнеса: пила кровь из русских художников. Женя видел ее пару лет назад, побывав, наконец, в
Америке по приглашению мелкого университета в составе группы писателей-нонконформистов. (Нонконформистами в кругах наивной американской профессуры слыли все, кто не печатался в Советском
Союзе в праздные годы застоя. Кабы не трогательная трактовка российских процессов в линейных мозгах Микки-Мауса, хрен бы, конечно, Кастальскому, задрав голову, отразиться в агатовых гранях
Эмпайр-билдинга.)
Жена приняла его в соразмерном трехэтажном жилище (считая подземный гараж), предварительно заехав за ним в Нью-Йорк на длинном открытом
“форде” цвета топленых сливок. В недорогом красном “рэббите” ждала у поворота на Эктон шестнадцатилетняя Даша. Даша оказалась смугла и крепко сбита, похожа на мать. Из дыр в застиранных джинсах сияли бронзовые колени. Она сверкнула зубами: “Хай, гай!” – и покатила впереди.
Регина – Реджина, разумеется, – говорила с дочерью – с его дочерью!
– по-английски. “Юджин, – спрашивала Даша дома, – как ты доволен
Америка?” “Не хочешь назвать меня папой?” – поинтересовался
Кастальский. “Йе, па, – покладисто улыбнулась Даша. – Какой гадость ты smoke? What about… ээ… травка, о`кей?” Марихуана Евгению не понравилась. Дерет горло, как махорка, вот и все. И как-то паскудно сдвигает перспективу. Конопля, одно слово. Регина много говорила о годовом доходе, об аренде дома и долго ругала матом двух художников, которые ушли от нее к Нахамкину. Ее муж Кен, консультант строительной фирмы, выпил с Кастальским ложку виски, захмелел, широко улыбнулся и в девять пи эм ушел в спальню.
– Кенни любит рано вставать, – почему-то с гордостью сказала Регина.
– Разве ему дашь пятьдесят восемь? Он обыгрывает в теннис китайца.
– Почему китайца? – удивился Кастальский.
– А ты все пьешь… – Регина задумчиво расстегнула пуговицу у него на брюках.
Евгений смутился:
– Может, не стоит? Все-таки Кен… Я у него в доме… Неловко…