Ящики стояли на остекленной веранде, заполняя диванчик, старый и ветхий, по которому, перебирая ножками, училась ходить моя мать и на котором спал потом я, утыкаясь головой в стену, а ногами в дачный холодильник, злобно урчащий и хрюкающий по ночам.
Он урчал и хрюкал так, что казалось, будто он переваривает положенные в него продукты.
Потом из ящиков я доставал матовую огромную антоновку и мелкую желтую китайку.
Стукнула калитка.
Вдоль стены моего дома, шурша листвой и цепляясь за сухой виноград, прошел сторож. Отдуваясь, он плюхнулся на крыльцо.
Наконец, выпустив несколько раз воздух, посучив ногами, чтобы залезть в брючный карман за папиросами, он спросил: “Давно?..”
Могло это означать что угодно. Ну хотя бы, давно ли я тут сижу, давно ли приехал или, наоборот, давно ли не был.
Раз я жил здесь зимой, и был январь, но холодные созвездия прятались не в яме, а в белых ночных тучах.
Большая луна светила сквозь решетчатые ставни, а я засыпал у гаснущей печки на огромной дохе (потом появилась кровать, старая, неподъемная, с шишечками и резьбой – в дальнем углу комнаты), рядом со звенящим приемником. Каждую ночь передо мной вставал вопрос, оставить ли вьюшку открытой и выстудить комнату или пропрыгать по холодному полу несколько шагов и, исполнив короткий танец-бой с трубой и вьюшкой, снова нырнуть в постель.
Я исправно выполнял второе, но, кажется, в последнюю ночь забыл и утром точно знал, когда температура перевалила через ноль, – по вставшим электронным часам, снятым с руки.
В мир той зимы, утреннего станционного магазина, чтения стихов на безлюдной дороге и ночного приемника однажды ворвался скрип валенок на дорожке. Это был он, наш сторож.
– Один? – заинтересованно спросил он.
– Один, – вежливо ответил я.
Он долго и внимательно смотрел на меня, закладывая нижнюю губу под верхнюю и проводя внутри рта какие-то странные операции языком.
– Мороз? – наконец жалобно спросил он.
– Это да, – опять вежливо ответил я.
Он переступил, осмотрел внимательно свой валенок, потом им оставленный отпечаток на снегу, потом снова валенок, старый, весь какой-то мохнатый и покрытый пухом. Осмотрев его, сторож снова разлепил губной рулет:
– Снега-то, снега… Много снега. Холодно. Мороз… А я вам яблоньку окопал, – вдруг неожиданно сообщил он. – Померзнет иначе яблонька-то…
И он снова уставился вниз и снова спросил:
– Один?
– Один, – радостно сообщил я.
Сторож развернулся и исчез в утренней белизне.
Много позже я догадался, /что/ ему было нужно, и было, было это у меня, но вот беда – не хватило сообразительности, а то как знать, какие бы истории я узнал в тот день.
Впоследствии я постиг, что утренний сторож разительно отличается от вечернего и с заходом солнца его, сторожа, лаконизм пропадает.
Прошло несколько лет, и вот он присел рядом на крыльцо и уже успел обвонять меня сплющенными папиросами.
– Молод ты и не знаешь жизни, – наконец сказал он.
И тут же, утешая, прибавил:
– И никто не знает. Не горюй.
– Ладно, – согласился я.
– Не горюй. Все, кто думает много, – того… – И он постучал почему-то по сапогу. – Вот работал я на заводе – был у нас один инженер. Умный. – Помолчал и добавил: “Очень”. – Так тоже: тронулся. Сядет у себя в загородке и начнет себя гладить.
Гладит, отряхивает, каких-то тараканов с пиджака снимает – а там и нет ничего. Я как-то зашел к нему, так и обомлел: инженер наш, видать, все с себя счистил, снял башмак и ну его вытряхать под столом. Я над ним стою, а он под столом сидит, сопит так сердито и башмаком – шлеп, шлеп…
Потом дружок его пришел, слава Богу, положил ему руку на спину и просто так говорит: “Не надо, Саша…”
Тот башмак надел и ну по синьке указания давать. Дельный мужик был. Дальше слушай. Был как ты – за художницей ухаживал.
Картинки в книжках рисовала. Таланта – пропасть. Руки – золото.
А я только с флота пришел тоже… Вот. Смотрю – дело неладно.
Боится кого-то. Ну, думаю, разберусь, и не такое бывало… А она мне: “Меня, говорит, враги хотят убить…” Какие, думаю, враги?
А она-то отвечает: “В булочной за мной наблюдают и специально в буханку ухо запекают, чтобы слышать все”. Эге, опять думаю, шутит! Ан нет. Потом позвонили ей – Сережу спрашивают, а она и говорит: “Сейчас позову”, а сама слушает, слушает, думает – притворяются, в трубке-то. Почтальону никогда не отопрет, а про соседок кажет, что они буравом стену сверлят, чтобы в темноте газ пустить. Я сначала думал, она меня так отшить хочет, а потом решил: а ну ее к лешему! Вдруг это еще заразное. Жалко, конечно.
Она красивая была. И зарабатывала прилично. Ты слушай, слушай.
Видать, не веришь, а вот знай – их все больше. Как кто поумней, так все – съехал. Молодой, не знаешь, а я вот узнал.
Глаза его сверкнули, и незаметно для себя он раздавил пальцами свою папиросу.
– Недавно узнал – сказали. Добрые люди сказали. Кто – не выдам.
Может, во всей стране три человека знают – да вот ты со мной…
Это спутник. Неизвестный спутник. Он летит и вычисляет по специальным локаторам всех ученых людей. Как вычислит – пускает луч. Бац! – и человек спекся. Тронулся. Только тот спасется, кто сможет защитить свою башку. И я обхитрил эту заразу, видишь (он, сняв с головы кепку, показал гладко выбритую голову), видишь -
/отражает!/ Отражает! Некоторые пытались зеркало на шапку присобачить… Но шапку снимешь – и бац! – ходит человек, как нормальный, – ан нет! Облучен! И сам не свой, а его жизнью управляют. Понял?!
А теперь поклянись, что не скажешь никому!
Но я не сдержал клятву.
Сторож ушел пить свою яблочную наливку, а я сижу на крылечке и курю, прощаясь с дачей.
Весной здесь несколько иначе, но тоже пусто.
Лес прозрачен. Кто-то разбил большое зеркало, рассыпав осколки между берез. Березы растут вверх и вниз в окружении луж. Вниз и вверх.
Вода кругом.
Потом к костру у пруда, близ ржавого троллейбуса, подойдут мои соседи – юфти и груфти. Подойдут озабоченные хипы. Подойдет аппаратная комсомолка и дембель. Подойдет спортсменка и оперативник. И каждого будет по паре.
Осенью и зимой, в гулкой тишине умирающего леса…
И ежи исчезли. Совсем исчезли. Оставлен ежами. Обойден летом.
Осень. Осень в дубовых лесах. Осень в подмосковных лесах. Осень в ленинградских парках. От Царского Села до Павловска пошуршать листвой…
Побродить без тропинок.
Этот воздух можно сушить между страниц. Засохшие пластины будут выпадать при переездах, покрывая пол красно-желто-коричневыми пятнами. Нет, лучше осень в буковых, далеких крымских лесах…
Далеко они, вот ведь как. Совсем далеко. Все одно к одному.
Под ногами старый костер. Труп костра. Скелет костра. Давно сгнивший костер… Я смотрю на него и вспоминаю забайкальские костры в тайге, с рогульками, поросшими мочалой. Ржавая проволока трухлявых лагерей. Осенний прах и тлен. Забор здесь тоже порос мочалой. Дом врос в землю, деревья проросли. Мочала выросла. Осенняя пустота и тишина.
Гулко и – далеко слышно.
Я сижу, вдыхая пряный, настоянный на жухлых травах, упавших, павших, падших листьях винно-сладкий осенний воздух. Золотая осень.
Дачный, а вернее, садовый участок был засыпан листьями. Все было в ожидании сна – холодная старость цветов и грядок.
Лето умерло, и состарилась даже осень.
Я приехал сюда за яблоками в дни начала старости года, прощаясь с прежним временем.
И вот я иду к костру и ложусь на старый ватник, прижимая приемник к уху. Он говорит:
– Продолжаем цикл “Все сонаты Бетховена”. В исполнении Артура
Шнабеля вы услышите…
Темные вертикали деревьев скрываются в темноте.
Падают в саду последние забытые яблоки, и с серебряным шелестом слетают с неба звезды.
Под бетховенские молоточки шествуют под пологом леса сонные ежи.
Выбежала и исчезла деловитая собака. Пролетела над костром большая птица, медленно взмахивая крыльями.