Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Дама долго обдергивала и оправляла свое пальто движениями мелкими и быстрыми, словно птица, отряхивающая перья, потом взяла девочку за руку и повела в дом. Девочка с трудом передвигала тонкими заплетающимися ногами. Мы заметили, что у нее разорван чулок и щечка повязана грязным белым платочком.

Все это видели мы из окна столовой, где сидели с нашей нянюшкой.

Дама вошла, посмотрела на нас испуганно, заискивающе улыбнулась, посадила девочку на диван и спросила торжественно:

— Не разрешите ли вы мне поговорить с Варварой Александровной?

Так звали мою мать.

— Барыня отдыхает, — ответила нянюшка.

Дама умоляюще сложила руки:

— Я не потревожу ее покой, я только должна сейчас же переговорить, потому что извозчик ждет. Она там? — указала она на дверь в гостиную и сейчас же побежала мелкими шажками.

Мы видели, как, пройдя гостиную, она приостановилась, несколько раз перекрестилась и, приоткрыв дверь, торжественно сказала:

— Дорогая тетечка! Я пришла просить вашей защиты и покровительства. И больше мне идти некуда...

Потом вошла в мамину спальню и закрыла за собой дверь.

Все это было очень странно.

Потом мы узнали, что она была женою какого-то дальнего родственника, поэтому и решила называть маму тетечкой.

О чем говорили в спальне — неизвестно. Но говорили долго. А мы в это время молча рассматривали маленькую девочку, которая сидела на диване, скрючив не хватавшие до полу ножки, и не шевелилась.

— Как вас зовут? — спросила сестра.

Вместо ответа она быстро закрыла глаза, словно спряталась, и так, зажмурившись, и просидела почти все время.

Странная была девочка.

Наконец двери спальной открылись и мама вышла, ведя за собой новоприезжую. По маминому лицу было видно, что она чем-то недовольна и даже расстроена. Дама терла платком покрасневший носик и все повторяла:

— Вы делаете великое дело! Великое дело!

И вдруг, взглянув на девочку, спохватилась:

— Ах, я и забыла! Со мной мой ребенок... Люся, сделай же реверанс!

Девочка скользнула с дивана, сморщила личико жалобно, точно собираясь заплакать, и неловко согнула обе коленки.

— Это мое дитя! — восторженно воскликнула дама. — И я не отдам ее никому, ни за что на свете!

Она прижала к себе голову девочки. Та осторожно поправила тряпочку на своей щеке. Ей было неловко так стоять, с притиснутой головой, но она только терпеливо сжала губки и зажмурилась.

— Люся! Детка! — продолжала декламировать дама. — Никому, никогда, помни это! Мы умрем вместе!

Потом, много лет спустя, встретила я как-то такую маменьку с дочкой, ужасно напоминавшую мне эту даму с Люсей. Где-то в Италии вечером в вагоне. Русская дама — такая же худая, только высокого роста, прощалась с провожавшим ее маленьким и коренастым итальянским офицериком. Дама, извиваясь, склонялась к нему сверху, как змея с дерева, и восторженно говорила:

— Addio! Addio! Io t'amo, o bel idol mio!

А маленькая ее девочка, которую она притиснула к скамейке, тихо скулила:

— Мама! Мама! Мне же больно!

А мама извивалась:

— Addio! Addio! О, la profondita del mio dolore!

— Мама, ты мне на ножку наступила. Мама, ну что же это ты!..

Ужасно остро вспомнилась мне тогда далекая девочка Люся и ее декламирующая маменька.

Они остались жить у нас.

Девочка Люся играла с нами редко. Она была хилая, слабая, у нее вечно что-нибудь болело.

Мы называли ее «Люся подвязанная».

Было ей тогда лет шесть.

Тихая была девочка, испуганная и старательная. Все что-то писала, скрипела на доске грифелем или шила какую-нибудь тряпочку.

Платьица на ней были всегда рваные и грязные, но с претензией, с дырявыми и мятыми бантиками. Маменька с гордостью говорила, что эти платьица она сама сшила.

— Я люблю красоту! — декламировала она. — И я хочу воспитывать моего ребенка в красоте.

Впрочем, о красоте заговорила она попозже, когда уже обжилась. Первое же время была какая-то растерянная и точно ко всем подлизывалась.

— Ваша мама — это ангел доброты, — говорила она нам, — Да, да, типичный ангел!

— Нянюшка, в вас много народной мудрости.

— Боже! Какое грациозное дитя!

Это было сказано про мою четырехлетнюю сестру, толстую коротышку Лену.

Все засмеялись.

— Нет, серьезно, — не смутившись, щебетала дама, — она обещает развернуться в настоящую балерину.

Сама дама развернулась вовсю только после маминого отъезда в Москву. Мы, маленькие, остались зимовать в деревне, и она решила погостить у нас до каких-то окончательных выяснений разных сложных своих обстоятельств.

Девочкой своей она совсем не занималась. Иногда даже как будто забывала о ее существовании. Странная была дама. Она декламировала перед зеркалом стихи, на ночь обкладывала лицо свежим творогом, часто уходила в большую нетопленую залу, тихо напевая тоненьким фальшивым голоском, долго вальсировала, а потом, прижавшись лбом к окну, также долго плакала.

Причесывалась она иногда очень затейливо, иногда ходила весь день с нечесаными волосами. На почту посылали у нас два раза в неделю, и в эти дни она очень нервничала и часто бегала под дождем встречать посланного.

Звали даму Алевтина Павловна. Но как-то раз она сказала нам:

— Зовите меня, пожалуйста, Ниной. Я обожаю Тургенева.

При чем тут был Тургенев — не знаю. Девочка, кажется, очень любила ее и все как-то за нее мучилась.

— Мама! Не надо в зале плясать!

— Мама! Это нехорошо! И зачем ты щечки творогом трешь! Мамочка, не надо!

Глаза у девочки были маленькие, голубенькие, волосы жиденькие и вились золотыми шелковыми колечками.

— Ее «хозяин» любит! — говорила нянюшка, гладя ее по голове. — Ишь какие колечки завивает!

Девочку все любили особой жалостью.

— Посиди, Люсенька, в моей комнатке, — просила ключница. — От тебя в комнатке теплее делается.

— От ей и лампочки ярче горят, — басом вставляла прачка Марья.

И все многозначительно переглядывались.

— «Хозяин» ее любит...

Как-то привезли с почтой Алевтине Павловне письмо.

Она взглянула на конверт, ахнула и убежала в залу — читать. А потом несколько дней все что-то писала и ходила от одного зеркала к другому, рассматривая свое лицо, закручивая и взбивая волосы на разные лады. Потом расстегнула ворот своего потасканного платьица и загнула внутрь в виде декольте.

Все эти дни девочка все ходила за ней и мучилась.

— Мама, зачем у тебя шейка голая? Мамочка, не надо так...

Скоро с почты привезли мамочке еще письмо, а потом, по-видимому, переписка совсем наладилась, и уже было странно, если письма не было.

И вот настали события...

Прошло уже почти два месяца со времени водворения у нас Люси с маменькой.

Пошла уже поздняя осень, звонкая, морозная. Затвердела земля, облетели листья, все на свете стало виднее и слышнее. Мы уже не болтались весь день в саду, а выходили в определенное время на прогулку. Квелая Люсенька гуляла с нами редко. Все больше сидела дома, подвязанная. Маменька ее часто стала заглядывать к Эльвире Карловне. Ей, вероятно, очень хотелось излить перед кем-нибудь душу, да никого подходящего не было — все дети да прислуга.

С Эльвирой она говорила больше намеками и загадками. Расстегнет на груди две пуговки, вытащит туго сложенное письмецо и скажет:

— Вот за это письмо я, может быть, заплачу своей жизнью.

Или вздохнет и скажет:

— Есть женщины, жизнь которых — самый удивительный роман Тургенева, и никто об этом не знает.

Но, к сожалению, о «романе Тургенева» узнали...

В тот вечер она пришла к Эльвире унылая и заплаканная. Съежилась около печки и бормотала, глядя не на Эльвиру, а на догорающие угольки:

— Ни разу не пустил даже на каток. Все, все ходили. Старая председательша и та ходила... Все-таки музыка... За что же так? Ведь мне было всего семнадцать... А сейчас уже двадцать четыре и жизнь уходит...

29
{"b":"103040","o":1}