— А на что тебе деготь?
— Да, так, к слову пришлось.
Дело не в дегте, а в том, что надо идти. Идти, куда глаза глядят.
Вот она, цель русской души.
Куда глаза глядят.
Как в сказке — пойди туда, не знаю куда.
И ходят-ходят по всей России, по дорогам, по тропочкам, прямо по целине, вдоль, поперек, старые, молодые.
Поймают такого, вернут на родину — он опять уйдет. Их у нас на севере называли «Спиридоны-Повороты».
Шагает такой Спиридон-Поворот по дороге, на голове самая неожиданная шляпа-ермолка, скуфейка, панама без верха, одна тулья, шапокляк. Все, что угодно, вплоть до бабьей косынки. Ноги босые, в опорках, за спиной котомка или узел, на поясе, сбоку, жестяной чайник.
Идет, словно его наняли, а и сам не знает, куда и зачем.
И какого только народа нет среди них. И беглые монахи, и купеческие сынки, и поповичи.
Помню, жил в Новгородской губернии старый исправник. Было у него, как полагается в сказках, три сына. Дальше уже не совсем, как в сказке, — не «старший умный был детина». Все трое были так себе, самыми обыкновенными мальчишками и учились в кадетском корпусе. Старший, веселый, здоровый малый, кончил училище, был произведен в офицеры, приехал на побывку домой, и все заметили, что он стал задумываться. Задумывался недолго. Как-то утром нашли в его комнате мундир с сапогами, а самого его не нашли. Куда ушел, в чем ушел — ничего не известно.
Через несколько месяцев вернулся. Не совсем. Только заглянул, и в таком виде, что лучше бы и не заглядывал, — пьяный, рваный, веселый и даже восторженный.
Отец был в отчаянии. Делал все, что мог. Лишал родительского благословения, проклинал, плакал и деньги предлагал, даже запил — ничто не помогло.
На все убеждения нес в ответ какую-то околесину про то, что птицы на рассвете Богу молятся и что папоротник понимать надо.
С тем и ушел.
А через два года, точно таким же порядком, ушел и второй сын.
Когда же третьему исполнилось шестнадцать лет, отец не стал ждать, чтобы он начал «задумываться», а кликнул трех городовых и приказал мальчишку выпороть. Средство это — как ни странно — хорошо подействовало на потерпевшего. Он благополучно кончил курс и даже поступил на службу. А может быть, он и не собирался «задумываться», и героическая мера была тут ни при чем. Впрочем, я его потеряла из виду и не знаю, как сложилась его дальнейшая судьба.
* * *
До последнего дня были в России странники. Ходили по монастырям, и не всегда вело их религиозное чувство. Все дело было в том, чтобы идти. Их «тянет», как тянет весной перелетных птиц. Тяга. Непонятная сила. Мы, русские, не так оторваны от природы, как европейцы, культура лежит на нас легким слоем, и природе пробиться через этот слой проще и легче. Весной, когда голоса проснувшейся земли звучат громче и зовут громче на волю, — голоса эти уводят. Как дудочка средневекового заклинателя уводила из города мышей.
Я помню, как мой двоюродный брат, пятнадцатилетний кадет, тихий мальчик, послушный и хороший ученик, два раза убегал из корпуса, пробирался далеко в северные леса и, когда его разыскивали и возвращали домой, он сам не мог объяснить своего поступка. И каждый раз это было ранней весной.
— Почему ты ушел? — спрашивали мы.
Он застенчиво улыбался.
— Сам не знаю. Так. Потянуло.
Потом, будучи уже взрослым, он вспоминал об этой полосе своей жизни с каким-то умиленным удивлением. Он не мог объяснить и сам не понимал, что за сила тянула его и уводила.
Он говорил, что ясно представлял себе отчаяние матери и жалел ее до слез, и представлял себе, какой скандал произвело его бегство в корпусе. Но все это было как в тумане. Та, настоящая жизнь была, как сон. А эта, «чудесная», стала жизнью реальной. И даже страшно, как мог столько лет — целых пятнадцать! — жить так неестественно, тяжело и скучно.
Но думал он мало, больше чувствовал. Чувствовал волю.
— Бредешь без дороги по глухому лесу. Только сосны да небо — один в целом свете. И вдруг заорешь диким голосом изо всех сил, изойдешь в этом крике такой первобытной радостью, что потом долго только дрожишь и смеешься.
И еще рассказывал:
— Удалось видеть, как медведь наслаждался музыкой. Лежал медведь на спине около большущего дерева, сломанного бурей. Дерево было старое, расщепилось и торчало в разломе лучинами. Вот медведь вытянет передние лапы, дернет за эти лучины, они загудят, затрещат, защелкают, и медведь заурчит, занежится, ему, значит, эта музыка нравится. Опять дернет и наслаждается. Никогда я этой картины не забуду. А ночь северная, белая ночь. На севере она, между прочим, не такая бледная, как, например, в Петербурге. На севере она розовая, потому что там заря никогда не сходит с неба. Вечерняя догорает, и тут же рядом, прежде чем она потухнет, загорается рассветная. От нее в лесу розовый дым, и в этом розовом дыму — представляете себе картину: медведь музицирует, а из кустов на него смотрит мальчишка и чуть не плачет — а может быть, и плачет — от любви и восторга. Ну, разве это забудешь!
Мальчика этого, между прочим, разыскали с большим трудом, уже на севере Олонецкой губернии. Поймали его совершенно случайно, хотя всюду по полиции были разосланы его приметы. А вышло так: проходил мальчик через деревню и зашел на постоялый двор. Ночь провел в лесу, было холодно, шел дождь, он продрог и захотел поесть горячего. Спросил щей.
— Каких тебе щей?
Отвечает:
— Мясных.
Хозяин удивился:
— Каких таких мясных? Седни пятница. Что за человек в пятницу скоромятину жрет? Послать за урядником.
Пришел урядник, спросил паспорт. Паспорта, конечно, не оказалось. Мальчишку арестовали, стали допрашивать, он разревелся и признался. Тут и вольной воле конец.
* * *
Теперь часто слышишь:
— Эх, побывать бы в России. Хоть денек. Пойти бы в лес — он ведь тот же остался. Поплутать там, подышать на вольной волюшке.
И я тоже вспоминаю. Всегда весной. Вспоминаю белую ночь. Самое глухое время — часа два. Светло, розовеет небо.
Стою на террасе. Там, внизу, за цветником, река. Слышно, как звякает глухой колокольчик и покрикивает мальчишка-погонщик. Это тянут бечевой баржу-беляну далеко, к Волге.
Усталые, бессонные глаза щурятся от розового света, и томно замирает сердце.
А там, за рекой, кто-то, захлебываясь от восторга, орет во все горло дикую, бестолковую, счастливую песню.
Жил мальчик на воле,
На воле, мальчик, на своей!
И кажну мелку пташку
На лету мальчик стрелял,
И кажну красну девицу
Навстречу мальчик целовал.
И потом припев, истошный, надрывно радостный, с каким-то прямо собачьим визгом, потому что уж слишком из души:
Вольно, мальчик, на воле,
На воле, мальчик, на своей!
И я, сама не зная как, поднимаю руки и машу заре и дикой песне, и смеюсь, и кричу:
— Воль-но-о-о!