— Что барская кость, — говорит внушительно Иван Павлыч, — что мещанская кость, — что крестьянская кость. Все едино. Одного, значит, положения природа требует…
— Жди его! — негодующе восклицает писарь. — Да он до Сибири на что годен будет! Измочалится совсем! Будет не мужчина, а… тьфу! Ей тоже хочется, небось, ха, ха, ха!..
— Хе-хе-хе!.. Любовь, значит, такое дело… Бе-е-ды!..
— Вот! — писарь подымает палец. — Написано: “здесь мно-го-инте-рес-ных-людей”… Видите? Так оно и выходит: ты здесь, милочек мой, посиди, а я там хвостом подмахну!.. Ха-ха!..
— Хе-хе-хе!..
— Какая панорама! — говорит писарь, рассматривая швейцарский вид. — Разные виды!..
— Тьфу!.. — Надзиратель вскакивает и вдруг с ожесточением плюет. — Чем люди занимаются! Романы разводят!.. Амуры разные, сволочь жидовская, подпускают… А ты за них отвечай, тревожься… Па-а-литика!..
Он пренебрежительно щурит глаза и взволнованно шевелит усами. Потом снова садится и говорит:
— А только этот Козловский не стоит, чтобы ему письма давать… Супротивнее всех… Позавчера: “Кончайте прогулку”, — говорю, время уж загонять было. — “Еще, говорит, полчаса и не прошло!” — Крик, шум поднял… Начальник выбежал… А что, — меняет тон Иван Павлыч и сладко, ехидно улыбается, — ждет письма-то?
Писарь подымает брови.
— Не ждет, а сохнет! — веско говорит он. — Каждый день шляется в контору — нет ли чего, не послали ли на просмотр к прокурору…
— Так вы уж, будьте добры, не давайте ему, а? Потому что не заслужил, ей-богу!.. Ведь я что… разве по злобе? А только что нет в человеке никакого уважения…
Писарь с минуту думает, зажав нос двумя пальцами и крепко зажмурившись.
— Чего ж? — роняет он, наконец, небрежно, но решительно. — Мо-ожно… Картинку себе возьму…
В камере палит зной. В решетчатом переплете ослепительно сверкает голубое, бесстыжее небо.
Человек ходит по камере и, подолгу останавливаясь у окна, с тоской глядит на далекие, фиолетовые горы, на голубую, морскую зыбь, где растопленный, золотистый воздух баюкает огромные, молочные облака.
Губы его шепчут:
— Катя, милая, где ты, где? Пиши мне, пиши же, пиши!..
Гость
I
Я пришел по делу к товарищу и застал его читающим свежий номер революционного журнала “Красный Петух”. Он сидел перед столом, грыз ногти, обдумывая кипучую аргументацию автора передовой статьи, направленной против социал-демократов, и был так погружен в это занятие, что не заметил моего прихода. Я хлопнул его по плечу, он вскочил, уронил очки и сейчас же успокоился.
— Чего вы ходите, как кошка?! Смотрите, что пишут мерзавцы социал-демократы! Идиоты! Туполобые марксисты! Антиколлективистические черепа! Вороны! Кукушки!
Он, вероятно, еще долго бы ругался, огорченный поведением друзей из марксистского лагеря, если бы я кротко не заметил разгоряченному и вспотевшему человеку:
— Не стоит волноваться, Ганс. Бросьте их.
— Вы думаете? Ведь что возмутительно…
— Ганс, как быть с забастовкой? Нужно собраться еще раз. Дело в том, что социал-демократы не желают бастовать одновременно с нами! А это может внести раскол. Если мы назначим завтра — они забастуют послезавтра; если решим бастовать послезавтра — они бросят работу завтра. Все это с целью представить нас партией, не имеющей реальной силы. Очень интересно!..
Ганс вытянул на столе свои мускулистые, волосатые руки и сморщился. Потом, откладывая в сторону “Красного Петуха”, сказал:
— Я же говорил, что они мерзавцы! В № 00 “Искры”, страница пятая…
— Отложите на время “Искру”. Что сейчас делать, а?
— Что делать? А… знаете, мы соберемся и… вот, все это обсудим… Но, ведь, еще Каутский в “Аграрном воп…”
— Ганс?!
— А? Да… Но, видите ли, я не могу равнодушно… Третий том “Капитала”…
— Слушайте, ведь это же из рук вон! Я уйду, или давайте говорить о деле!..
В комнате было сумрачно и прохладно, а в окна глядел июль, жаркий, пыльный, грохочущий. Я ожесточенно доказывал, что нужно устроить собрание комитета сейчас же, немедленно, что мы не можем идти “в хвосте” и т. д. Ганс слушал и утвердительно кивал головой. Когда я кончил и перевел дух, он подвинул к себе пепельницу и, стряхивая папироску, сказал:
— Да-а… Между прочим: последняя статья в “Фабричном Гудке”… Читали вы? Проклятые социал-демократы пишут…
Я не успел рассердиться, так как за дверью раздались тяжелые, мерные шаги и незнакомый голос спросил:
— Позволите войти?
Болван Ганс, вечный книжный червь Ганс сказал: — “Войдите!” — раньше, чем я успел спрятать злополучного “Красного Петуха”. Он так и остался лежать на столе, в раскрытой книге, и на обложке его крупными буквами было напечатано черным по белому: “Красный Петух”…
Что ж? Пусть входят чужие и смотрят, как повергаются в прах основные законы конспирации. Если Ганс желает когда-нибудь попасть впросак таким образом, — его дело.
Когда отворилась дверь и тихо, конфузливо улыбаясь, вошел молодой полицейский офицер, — я быстро развернул альбом с фотографиями и, глядя на усатое лицо какого-то господина, успел сказать:
— Что за пикантная женщина!
— Здравствуйте, г-н Гребин… — быстро, мельком оглядываясь, заговорил посетитель. — Собственно говоря, я вас побеспокоить пришел насчет маленького дельца…
Он нерешительно, неловким движением протянул руку, как бы опасаясь, что она повиснет в воздухе. Ганс густо покраснел и, растерявшись, пожал ее. В мою сторону полисмен ограничился чрезвычайно учтивым поклоном и продолжал:
— Видите ли — суть эта самая, так сказать, — такая… г-н пристав просят вас пожаловать к нему сегодня. Вот повесточка… Будьте так добры — расписаться.
— Садитесь, чего же вы стоите? — процедил Ганс.
Небрежно, стараясь казаться беззаботным и непринужденным, он подвинул стул, и полицейский со словами: “Благодарствую, воспользуюсь вашей любезностью”, — боком присел к столу. Раскрытая книга с номером “Красного Петуха” лежала перед его глазами. Я стиснул зубы, мысленно обливая Ганса ушатом отборной брани, и стал разглядывать посетителя.
У него было худое, продолговатое лицо, рыжеватые усики, часто мигающие светлые глаза и белые, коротко остриженные волосы. Одной рукой он механически дергал портупею шашки, выпячивая грудь, другой уперся в колено и застыл так, рассеянно оглядывая стол. Через мгновение глаза его остановились на развернутой книге, метнулись и замерли, прикованные крупным, ясным заглавием журнала.
Взволнованный Ганс ожесточенно ткнул пером в повестку и прорвал бумагу.
— Леший! — вскричал он, — перо не годится. Не пишет. Дайте-ка ваш карандашик… Есть у вас?
Он повернулся ко мне и, пока я вынимал из записной книжки карандаш, полицейский смущенно перебегал взглядом с затылка Ганса на обложку журнала. Потом медленно, осторожно закрыл книгу и вытянул ноги, рассматривая потолок комнаты.
— Карандашиком, знаете, неудобно… — виновато протянул гость. — Уж будьте добры — чернильцами…
— Не искать же мне сейчас перьев, — недоумевающе буркнул Ганс. — Да и не знаю, где они. Как же быть?
— А вы… того… — оживился полицейский, улыбаясь и взглядывая на меня, — карандашик в чернильца обмакните и этаким манером распишитесь…
— А ведь в самом деле! — рассмеялся Ганс. Затем он спросил:
— Зачем меня просят в участок?
— А… так, пустяковина. Насчет подписки о невыезде.
— А-а… ну, вот-с, получите…
Полицейский встал.
— Так до свидания, — сказал он, надевая фуражку. — Будьте благополучны…
— Вам того же…
Он вышел, тихо притворив дверь.
— Вот дубина! — сказал Ганс, подмигивая мне и весело потирая руки, — ведь тут около него лежал номер “Красного Петуха”! Вы взяли его? Я думаю, что он не заметил, а?
II
На другой день началась забастовка. Я проснулся рано, с смутным предчувствием наступающих событий, но ни тревога, охватившая меня в первую же минуту пробуждения, ни сознание важности момента не могли уничтожить яркого, солнечного блеска и зеленого шума старых лип, смотревших в окно. Наскоро, обжигаясь, я выпил чай и вышел, охваченный жутью тревожной атмосферы.