Первые вехи пути — может быть, еще в начале мира, а последние — здесь, в Елевзисе.
V
Хтония, Подземная, — одно из сокровенных имен здешней богини, а другое — «Святая Дева Мать, hiera parthenos mêtêr» (Fr. Lenormant. Cères. — Diction. Daremberg et Saglio, I, II, p. 1050). Вот над кем надругались византийские монахи, под чьим предводительством новообращенные в христианство готы Алариха разграбили, сожгли и сравняли с землей Елевзинское святилище. Людям этим, хотя и не знавшим, что они делают, мы, может быть, не скажем: «Бог простит», если вспомним, что это одно из первых в христианстве кощунств, во имя Отца Небесного, над матерью Землей. Так разрушено было «бесовское капище», давнее у христиан бельмо на глазу, по соблазнительному сходству здешних таинств с церковными, — кстати сказать, одной из главных причин нашего скудного знания об Елевзинских, так же как о всех вообще древних таинствах: клятвой посвящения замкнуты уста языческих, а страхом соблазна уста христианских свидетелей. Истину заменяют они благочестивою бранью — мажут горчицей грудь языческой матери, чтобы отучить от нее христианских младенцев. В этом смысле, немногим, пожалуй, лучше других св. Климент Александрийский, «муж все познавший» в мистериях (Euseb., Praeparat. Evangel., II, 2). Тем драгоценнее для нас его нечаянное и невольное признание, — точно вдруг и сквозь горчицу вспоминавшийся младенцу молока матернего сладчайший мед: «Многое, должно быть, в Елевзинских таинствах у Моисея и пророков заимствовано, ибо уму человеческому, светом Божественного Откровения не озаренному, дойти до столь высоких истин невозможно» (Euseb., 1. c.). Климент, конечно, ошибается: боговидцы Елевзинские у Израильских ничего не заимствуют; если же озарены светом Откровения, в самом деле, божественным, то этим только лишний раз доказано, что Дух дышит, где хочет, — в Эллинах, так же как в Иудеях, и что Елевзинский Завет — Матери, может быть, не менее свят, чем Синайский — Отца.
VI
«Жизнь опостылела бы эллинам, если бы запретили им эти святейшие таинства, объединяющие род человеческий, ta synnechonta to anthrôpeion genos hagiôtata mystêria», — пишет в середине IV века по Р. X. римский проконсул Эллады, Претекстат, императору Валентиниану I, когда тот объявил указ, воспрещавший все ночные, в том числе, и Елевзинские таинства (Shelling. Philosophie der Offenbarung, 1858, p. 523). Верно понял их Претекстат: здесь, в Елевзисе, сделана первая попытка объединить человечество внутренней, духовной связью; в этом смысле, здесь же заложено и первое основание будущей, христианской всемирности.
VII
Если эллинство — ближайшая к нам вершина древнего мира, а вершина эллинства — Афины; «величайшее же, что создали Афины, — Елевзинские таинства», как утверждает Цицерон (Cicero, de legibus, II, 14), то высшая точка всего дохристианского мира — в них. Как достигалась эта высота, мы не знаем, — здесь тайна мистерий, — но знаем, какою мерою мерилась, — нашей же христианскою мерою жизни вечной, победы над смертью.
Думать, что веришь в загробную жизнь, легко, но трудно действительно верить. «Верующий в Меня не увидит смерти вовек». Это не отвлеченное, сомнительное, а несомненное, как бы физическое, невидение смерти доступно только в редчайшие мгновения редчайшим людям — святым. Им-то мы и верим на слово, что за гробом есть что-то, более утешительное, чем хваленое, но никому, в сущности, не нужное, «бессмертье души», потому что нужен весь человек, с душой и с телом, — личность. Слишком напоминают бессмертные души те «пустые тени аида», которые тщетно отпаивает Улисс парной овечьей кровью: отхлебнут, оживут, и тотчас опять умирают.
…Такова уж судьбина всех мертвых…
Улетевши, как сон, их душа исчезает.
(Odyss., XI, v. v. 218, 222)
Так, по Гомеру, «мудрейшему из Эллинов»; «мы умрем и будем, как вода пролитая на землю, которую нельзя собрать», так по Книге Царств (II Цар. 14, 13), а по Ювеналу — по-нашему: «Нынче в тот свет и дети не верят» (Juven., Sat. II, v. 149). Вот естественное состояние человеческой слабости: «Изошел из праха и отыдешь в прах». Этого никакая диалектика в пользу «бессмертия души» не победит:
…Утешения в смерти мне дать не надейся,
как говорит Одиссею тень Ахиллеса (Odyss., XI, v. 488); а победит только потрясающий опыт, равный тому, что испытывает любящий, слыша стук земли о крышку гроба, где лежит любимый. Кажется, в Елевзисе и происходил такой опыт, тоже, конечно, в мгновения редчайшие, у редчайших людей, но, как мы увидим, передавался всем, продолжаясь и усиливаясь, благодаря особому строению таинств, как малейший звук продолжается, и усиливается под громово-гулкими сводами. Именно такое «опытное знание», молнийно-ослепительное, как бы плотскими очами, видение чего-то за гробом, «лицезрение», epopteia, по глубокому здешнему слову, чувствуется во всем, что говорят древние о «блаженстве» посвященных.
Счастлив видевший то из людей земно-родных;
Кто же тайны не ведает и жребия в том не имеет,
Участь неравную с видевшим будет иметь после смерти,
говорит неизвестный слагатель так называемого «гомерова» гимна Деметре, с первым, дошедшим до нас упоминанием об Елевзинских таинствах, вероятно, ионийский аэд Гомеровой школы, VII века (Homer., hymn., ad. Demetr. — G. Anrich. Das Antike Mysterienwesen, 1893, p. 10). Теми же почти словами скажет Пиндар:
Счастлив, кто это видел,
перед тем, чтоб в могилу сойти:
жизни познал он конец,
познал и начало ее, богоданное.
(F. Foucart. Mistèren d’Eleusis, 1893, p. 49)
Смысл главного слова «видел» в обоих «блаженствах» — не иносказательный, а прямой: в том-то и заключается «блаженство», что человек, действительно, испытал, видел, — хочется опять сказать, «физически» видел (пусть из многих тысяч только один, но если из соседней комнаты нам говорят: «Вижу», то и мы видим), человек, действительно, что-то видел, после чего перестает или чувствует, что может перестать, тоже «физически», видеть смерть. Жало смерти все еще жалит, но уже не так; зной смерти все еще тяжек, но уже повеяло прохладой.
«В них (Елевзинских таинствах) мы научились не только счастливо жить, но и с лучшей надеждой умирать. Neque solum sum laetitia vivendi rationen accipimus, sed etiam cum spe meliore moriendi», — даже за этою цицероновскою холодноватою гладкостью чувствуются не пустые слова, а дело (Cicero, de legibus, II, 14). Духу не хватило бы у доброго, умного Плутарха, утешая жену свою в смерти любимой дочери, напоминать о чем-то ими обоими «виденном», «испытанном», в родственных Елевзинским, Дельфийских, Дионисовых таинствах, если бы и он не чувствовал, что говорит не пустые слова (Plutarch., Consolat. ad. uxor., с. X).
Тайну прекрасную людям открыли блаженные боги:
Смерть для смертных не только не зло, но великое благо,
в этой надписи на изваянии Елевзинского иерофанта Главка, II века до Р. X., выражено блаженство посвященных, может быть лучше и проще всего (Foucart, Les Mysteres d’Eleusis, 1914, p. 367).
VIII
Кажется, кроме греков, не было никогда другого великого народа с такою ничтожною религией, как греческая мифология. В сущности, это и не религия вовсе, а легкою дымкою сказок едва прикрытое безбожье. Религиозный учитель греков, по слову Гераклита, «мудрейший» из них, Гомер, — в видимой половине мира, ясновидящий, а в невидимой — слепец, каким и сохранился баснословный образ его в народной памяти. Боги Гомера, красивые, злые и порочные дети, хуже людей. В смерти людям не помощники: лица свои от смерти отвращают, чтобы вид ее не омрачил их блаженства. Людям помогают в смерти только «подземные», chthonioi, боги мистерий. Перед Деметрой Скорбящей, Achea (от achos — «скорбь»), столь хваленый Гомером, «Смех» Олимпийских богов просто глуп (Fr. Lenormant, 1. c., 1056). В мертвой пустыне мифологии бьет родник живой воды только здесь, в мистерии.