— У меня, по моей методике, коэффициент корреляций 0,58.
— А какие системы ты сравнивал? — встрепенулся Символист.
— Сводное описание этой планеты с общей моделью планеты разумной жизни.
— Ошибка?
— Практически исключена. Я все перепроверил.
Трогай-Трогай лишь присвистнул.
— Поразительно! — воскликнул Символист. — Если я не ошибаюсь, то Земля дает всего 0,9.
— 0,86, - уточнил Аналитик.
— Ну и в чем же здесь проявляется Разум? — спросил Трогай-Трогай.
— Не знаю. Коэффициент указывает только на похожесть, на глобальные проявления Разума. Но ни один из нескольких десятков тысяч параметров, как ни странно, не выделяется. Может, их совокупность…
— Ерунда, — резко прервал Аналитика Трогай-Трогай. — Чисто случайное совпадение. Планета мертва, если не считать растительности. Мы это видели собственными глазами.
— Здешний мир проникнут гармонией, — осторожно заметил я. — У меня настойчивое ощущение…
— Настойчивые ощущения в число параметров не входят, — отмахнулся Аналитик.
— Растения здесь странные, — сказала вдруг Рая. — Между ними нет борьбы за существование, они не размножаются, а только репродуцируются. Им не нужны новые территории, они не теснят друг друга.
— Ну и что? — пожал плечами Трогай-Трогай.
Разговор иссяк, однако он поставил нас в тупик и посеял то ли тревогу, то ли надежду. Мы задержались еще на неделю, но безрезультатно.
Мы возвращаемся. Улетаем. Ни с чем.
Мы лежим, все пятеро, в инерционных креслах и от нечего делать смотрим на экраны. Их много. И на каждом свой лик планеты — в инфракрасных лучах, в ультрафиолете, распределение элементов… Космобот сейчас пролетает примерно в той области околопланетного пространства, где погиб Канов. Засмотрелся, погиб. Но почему все-таки не сработал автомат?
И вдруг в моей голове все завертелось. «Засмотрелся!..» Ведь автомат работает от локатора, и если отключить локационный комплекс, вся эта могучая электроника будет бессильна. Зачем отключать?! Да затем, чтобы хоть на минуту убрать с экранов препарированный приборами мир, чтобы включить телескопический обзор и увидеть космос не лучом локатора, а своими глазами! Какие же мы идиоты — разве можно увидеть космическую жизнь только приборами!
Я через спину Аналитика потянулся к красному тумблеру автомата. Он схватил меня за руку.
— Ты что, спятил?.. Вздумал повторить путь Канова?..
— Да, да, да! — закричал я. — Автомат не работал, потому что был включен телескопический обзор. Ему мешала ваша дурацкая автоматика. Он видел космос своими глазами. Он… своими глазами… — Мне не хватало слов, чтобы доказать, убедить их.
Но и этого оказалось достаточно.
— Возьми противометеорную защиту на ручное управление, — попросил Аналитик Трогай-Трогай и потянулся к пульту. Мы впились глазами в экраны…
Огромный диск планеты был покрыт сотнями рисунков. Живые фрески из многоцветных лесов шли поясами, рассказывая с помощью знаков, геометрических фигур и неизвестной письменности историю обитателей планеты. Посредине диска было изображено звездное небо. Смуглая прекрасная женщина бежала там среди светил, придерживая за руку смеющегося малыша. Она махала нам, прощаясь, свободной рукой, торопилась и никак не могла убежать.
— Посмотрите вон на те знаки, — прошептал Символист. — Они расшифровывают центральную фреску. Похоже, речь идет о переселении к другой звезде.
— А ожерелье женщины! — вскрикнула Рая. — Ведь это те голубые озера, что мы видели.
Я молчал, завороженный удивительным зрелищем.
Потом, уже на Земле, мы окончательно сумели понять: как ни крепки металл и камень, как ни бессмертны сигналы, странствующие в космических безднах, по-настоящему вечна только жизнь. Особенно в масштабах планеты. Пожалуй, трудно было мыслящим существам придумать, уходя, нечто более разумное и надежное, чем это всеобщее программирование природы как единого произведения искусства, живой и самообновляющейся записи информации. Любой информации, запечатленной на планете-панно и видимой за миллионы километров.
Такие мысли пришли потом. А тогда я смотрел на планету Канова и вспоминал Сикейроса. Сотни лет назад он первым записал такую мысль: «Леонов дал уже нам пример, выйдя из кабины. И я не удивлюсь, если в следующий раз вместо фотоаппарата он возьмет с собой в космос краски. Кто знает! А вдруг мне повезет, и он пригласит и меня разрисовывать стены на других планетах…»
Добрый старина Сикейрос. Твоя мечта не успела сбыться. Но теперь мы убедились, что для настоящего мастера, для настоящего художника вся Вселенная — это вместилище его таланта. Это бескрайняя мастерская. И еще я понял, что Канов действительно мог про все забыть, даже про собственную смерть, встретив наконец в космосе долгожданный Разум. Он в самом деле засмотрелся.
КАК ГОРЬКО ПЛАКАЛА ЕЛЕНА
Странно как! Папа, когда, случается, забудет шлепанцы, идет по гальке медленно, не идет — балансирует, будто циркач на канате, и при этом забавно выворачивает ступни. А вот я бегу к морю и смеюсь. До того горячая галька ноги щекочет — жуть! Папа, кстати, и в воду так заходит. Потому что на дне тоже камни. Их толком не видно, а волна, хитрая, толкается. Папа морщится и бросается на море так, будто хочет его побороть. И обязательно кричит мне, чтобы я постояла на берегу, пока он сплавает… Мы третий год приезжаем в Пицунду, и каждый раз папа ругает эти «проклятые камни» и говорит: «Все! Точка! На следующее лето только в Крым. Чтобы песочек, дикий берег. Никаких волноломов!..» Мы были и в Крыму, но песочка я не видела, а камни там еще больше и острее… Наверное, потому, что папу ранят все на свете камни, мама, разговаривая сегодня утром с тетей Лесей, назвала папу «ранимым».
Родители лежат на пляже под «зонтиком», а я ухожу к большущему старому пню. Он побелел от солнца и от соли, на нем удобно сидеть и смотреть на море. Можно еще рыть подземный ход, но мама запрещает, говорит: «Привалит — пикнуть не успеешь».
Я сажусь на белые толстые корни, глажу их. Пень, наверное, больной. Ведь он шел к морю. Шел, да не дошел. Всего метров двадцать. Может, он, когда спилили дерево, захотел утопиться? А потом или заболел, или передумал. И остался на берегу.
От недостроенного солярия прибежал Генка. Он застенчивый и потому всегда молчит. С ним неинтересно.
— На, — говорит Генка и подает мне полупрозрачное тельце.
Это креветка. И она уж точно утопилась — не шевелится. Я несу креветку родителям, но они увлечены разговором со своими друзьями — дядей Витей и тетей Лесей.
— Играйся, Леночка, играйся. — Мама улыбается мне и напоминает: — Надень панамку. Сейчас самое сильное солнце.
Солнце и впрямь припекает, но я на такие пустяки не обращаю внимания. Мне до слез становится жаль креветку. Мертвая и никому не нужная! Может, бросить ее в море? Она ведь там раньше жила. Но море такое огромное, а креветка такая крошечная. Какое ему дело до мертвого рачка, этому морю? Оно даже корабли проглатывает и тут же забывает о них.
Я рою глубокую ямку — здесь, возле «зонтиков», уже песок — заворачиваю креветку в обрывок салфетки, в которой несла из столовой творог для знакомой кошки, и засыпаю могилу. Сверху кладу большой плоский камень, из побегов бамбука делаю изгородь.
— Все, — говорю маме. — Похоронила.
Взрослые смеются, а дядя Витя надевает джинсы, подмигивает папе и говорит:
— Пошли креветку помянем.
— А что такое поминать? — спрашиваю я.
Папа, одеваясь, отвечает:
— Когда умирает хороший человек, его друзья собираются и вспоминают, каким он был, кому чем помог…
— А если плохой помирает?
— Ну… — Папа на миг задумывается. — Совсем плохих не бывает. Может, он в детстве хорошим был? Почем знать.
— Мы и плохого можем помянуть, — говорит дядя Витя, и все снова смеются. Я знаю: они сейчас пойдут в бар, который рядом с бассейном, усядутся там на высокие стулья и будут пить вино с красивым названием «Букет Абхазии».