Ты прикрой меня…
Алексей. Ну, Федоровна, сниточков белозерских скоро кушать будем! Вести добрые. Авось, даст Бог возвратиться e радостью. Вот слушай-ка: из Питербурха донесение цесарского резидента Плейера.
Ефросинья. Ох, Петрович, опять зачитаешь, засну, — сердиться будешь.
Алексей. Не заснешь, небось, слушай. (Читает). «Alles hier zum Aufstand sehr geneiget ist».[18] Все-де в Питербурхе к бунту зело склонны. Да в Мекленбургии гвардейские полки учинили заговор, дабы царя убить, царицу привезти сюда и с младшим цесаревичем и обеими царевнами заточить в тот самый монастырь, где ныне старая царица-мать, а ее освободив, сыну ее, законному наследнику, правление вручить…
Ефросинья. А что, царевич, ежели убьют царя да за тобой пришлют, — к бунтовщикам пристанешь?
Алексей. Не знаю. Когда присылка будет по смерти батюшки, то, может, и пристану… Ну, да что вперед заглядывать? Буди воля Господня! А только вот говорю, маменька, видишь, что Бог делает; батюшка делает свое, а Бог — свое! (Встает и ходит по комнате; иногда, подойдя к столу, наливает вина в стакан и пьет). А что ныне там тихо, — и та тишина недаром. Всех чинов люди говорят обо мне, спрашивают и желают всегда, пьют за мое здоровье, называя «надежей Российской». А кругом-де Москвы уже заворашиваются. И на низу, на Волге, не без замешанья будет в народе. Чему дивить? Как и по сю пору терпят? А не пройдет даром. Я чай, не стерпя, что-нибудь да сделают. А тут и в Мекленбургии бунт, и шведы, и цесарь, и я. Со всех сторон беда! Все мятется, мятется, шатается. Как затрещит, да ухнет, — только пыль столбом. Такое смятение пойдет, что ай, ай! Не сдобровать и батюшке…
Ефросинья. А кто из сенаторей за тебя станет?
Алексей. А тебе на что?
Молчание.
Алексей. Хоть и не все мне враги, а все злодействуют в угоду батюшке. Да мне никого не нужно. Плюну я на всех, — здорова бы мне чернь была! А как буду царем, — старых всех повыведу, новых себе изберу. Облегчу народ, — боярскую толщу убавлю, будет им жиру нагуливать, — о крестьянстве порадею, о слабых и сирых, о меньшей братье Христовой. И церковный и земский собор учиню, от всего народа выборных: пусть все доводит правду до царя, без страха, самым вольным голосом, дабы царство и церковь исправить многосоветием общим и Духа Святого нашествием на веки вечные…
Ефросинья. Разморило меня что-то. С обеда, чай, не выспалась. Пойду-ка-сь, Петрович, лягу, что ль?
Алексей. Ступай, маменька, спи с Богом. Может, и я приду ужо. — только вот голубков покормлю…
Ефросинья уходит.
Алексей (подойдя к двери на галерею и кидая кротки). Гуль-гуль-гуль! (Слетаются голуби). Ишь, птички Божьи, крылушки белые… А море-то синее, синее… Ах, хорошо! Гуль-гуль-гуль!
Ефросинья входит, полуодетая, с босыми ногами, влезает на стул и заправляет лампадку перед образом.
Ефросинья. Грех-то какой! Завтра праздник, а я и забыла. Так бы и осталась без лампадки Матушка. Часы-то, Петрович, будешь читать?
Алексей. Нет, маменька, разве к ночи. Устал я что-то, голова болит.
Ефросинья. Вина бы меньше пил, батюшка.
Алексей. Не от вина, чай, — от мыслей: вести-то больно радостные.
Ефросинья, заправив лампадку, слезает со стула, подходит к столу и выбирает на блюде с плодами спелое яблоко.
Алексей (обнимая Ефросинью). Афросьюшка, друг мой сердешненький. аль не рада? Ведь будешь царицей, а как родишь мальчика…
Ефросинья. Почем знаешь? Может, и деву.
Алексей. Нет. мальчика. Будет наследником. Назовем Ванечкой: «благочестивейший, самодержавнейший царь всея Руси. Иоанн Алексеевич». А ты — царицею…
Ефросинья. Шутить изволишь, батюшка. Где мне, холопке, царицею быть?
Алексей. А женюсь, так будешь. Ведь и батюшка таковым же образом учинил. Мачеха-то, Катерина Алексеевна, тоже не знамо какого роду была, — сорочки мыла с чухонками, в одной рубахе в полон взята, а ведь вот же, царствует. Будешь и ты, Ефросинья Федоровна, царицей, небось, не хуже других… Добро за добро; чернь царем меня сделает, а я тебя, холопку, царицею. (Обнимает ее все крепче и крепче). Аль не хочешь?
Ефросинья (оглядываясь через плечо на лампадку и закусывая яблоко). Пусти!
Алексей. Афросьюшка, маменька!
Ефросинья. Да ну тебя! Пусти, говорят! Перед праздником. Вон и лампадка. Грех…
Алексей (опускаясь на колени и целуя ноги ее). Венус! Венус! Царица моя!
Ефросинья вырывается и убегает. Алексей подходит к столу, наливает стакан, пьет, садится в кресло, откидывает голову на спинку и закрывает глаза.
Алексей. Да, грех. От жены начало греху, и тою мы все умираем… Венус! Венус! Как у батюшки, в Летнем саду, — истуканша белая… Белая Дьяволица… А море-то синее, Синее… Сирин, птица райская, поет песни царские…
Засыпает. Тишина. Только море шумит. Темнеет. Далекий гул голосов и шагов. Все ближе. Цесарский наместник граф Даун, секретарь Вейнгардт, сенатор Толстой[19] и капитан Румянцев, стоя в дверях заглядывают в комнату.
Толстой (шепотом). Спит?
Даун. Кажется, спит.
Вейнгардт. Разбудить?
Толстой. Дозвольте мне.
Даун. Как бы не испугать?
Толстой входит на цыпочках, держа в руках канделябр со свечами. Свет падает на лицо Алексея. Он открывает глаза и смотрит на Толстого, не двигаясь.
Толстой. Ваше высочество…
Алексей (вскочив и выставив руки вперед). Он! Он! Он! (Падает навзничь в кресло).
Вейнгардт (подбегая к Алексею). Воды! Воды!
Толстой наливает воды в стакан и подает Вейнгардту, тот — Алексею.
Даун (шепотом Толстому). Отойдите. Разве можно так? Надо приготовить.
Толстой отходит.
Даун (подойдя к Алексею). Успокойтесь, ваше высочество, ради Бога, успокойтесь! Ничего дурного не случилось. Вести самые добрые.
Алексей (дрожа и глядя на дверь). Сколько их?
Даун. Двое, всего двое.
Алексей. А третий? Я видел третьего…
Даун. Вам, должно быть, почудилось.
Алексей. Нет. я видел его. Где же он?
Даун. Кто он?
Алексей. Отец.
Вейнгардт. Это от погоды. Маленький прилив крови к голове от сирокко. Вот и у меня в глазах нынче с утра все какие-то красные зайчики. Пустить кровь, — и как рукой снимет.
Алексей. Клянусь Богом, граф, я видел его, граф, вот как вас теперь вижу…
Даун. Боже мой, если бы я только знал, что ваше высочество не совсем хорошо себя чувствовать изволите, — ни за что бы не допустил бы… Угодно отложить свидание?
Алексей. Нет, все равно. Пусть подойдет… только один… (Указывая на Толстого). Вот этот. (Хватая Дауна за руку). Ради Бога, граф, не пускайте того! Он — убийца…
Даун. Будьте покойны, ваше высочество: жизнью и честью моей отвечаю, что эти люди никакого зла вам не сделают.
По знаку Дауна Толстой подходит к Алексею.
Толстой. Всемилостивейший государь царевич, ваше высочество! Письмо от батюшки.
Кланяясь так низко, что левою рукою почти касается пола, правою — подает письмо. Алексей распечатывает, читает; иногда вздрагивает и взглядывает на дверь.
Даун (на ухо Вейнгардту). Караул усильте. Кто их знает, варваров: как бы и вправду не наложили рук на царевича…
Вейнгардт уходит. Толстой придвигает стул к Алексею, садится на кончике, наклоняется и заглядывает в глаза его ласково.
Толстой. Напужали мы тебя, ваше высочество?
Алексей. Нет, ничего. Спросонок померещилось…
Толстой. Говорить дозволишь?
Алексей. Говори.
Толстой. Чтό в письме писано, тό и на словах велел: «Обнадеживаю, говорит, и обещаюсь Богом и судом Его, что, буде послушает и возвратится, никакого наказания не будет, но прощу и в лучшую любовь приму. Буде же сего не учинит, то, яко отец, данною нам от Бога властью, проклинаем вечно, а яко государь, объявим во все государство за изменника, и не оставим всех способов, яко ругателю отцову, учинить, в чем Бог нам поможет». А цесарю велел сказать, дабы выдал тебя, понеже отца с сыном никто судить не может, кроме Бога. Буде же, паче чаяния, цесарь в том весьма откажет, то «мы-де, говорит, сие примем за явный разрыв и будем пред всем светом на цесаря чинить жалобы, да искать неслыханную и несносную нам и чести нашей обиду отметить даже рукою вооруженною».