— Право; а им, нашим господам, это даже очень мило.
— Что это, Саша?
— Да гадости-то всякие.
— А вы почему знаете, что бывают какие гадости?
— Потому что нет поганей народа, как наши господа. Им все равно, потому что сами поганые, вон как наша. Теперь уж Пьера отпускает: нового камердинера где-то наглядела. Помилуйте, ведь низость это!
— Что вы выдумываете, Саша, на вашу барыню!
— Нет-с, это верно.
— Вздор, вздор! Ни за что не поверю.
— Нет-с, верно. Уж вы со мной не спорьте. Я лгать не стану.
— Да это вам так кажется.
— Скажите, пожалуйста! Кажется. У меня ведь глаза и уши есть… Господи! Мерзость-то этакую, чтоб барыня, дама этакая, могла себя до лакейской ласки допустить.
— А барин может допустить?
Саша засмеется.
— И барин не должен.
— А может?
— Ну уж это другое дело. Наша сестра, по крайней мере, и в грехе знает, как себя вести. Встретится и виду не подаст при людях; а эти — что женщина, что мужчина — все наголо. «Ма матрес»,[10] да «мон аман».[11] Даже вот плюнул бы, этакой Пьер — ну лакей, ведь лакей же он, хоть и француз, а и он сейчас знак даст, что он при немаленькой должности… — Саша делает соблазнительную гримасу и, вся покраснев до ушей, начинает с неистовым азартом: — Нет! Нет, нет! Вы мне ничего и не говорите, потому я и сама этому верить не хотела, но не могу больше не верить, не могу. Этот Петрушка сам хвалился. Я ему и тогда не верила; ну а уж глазам своим должна я поверить или нет?
Мы с Леной молчали, а Саша еще более разгорячилась.
— Барыни! И это дамы благородные называются! Ну уж не я буду, если я в Россию вернусь да не расскажу всего, зачем они сюда ездят. Говорят, встарь люди такие же были! Совсем неправда, я никому теперь в этом с собой спорить не позволю. Матрена Ананьевна при нашей покойнице барыне в горничных из Карачевского имения были даны, когда барыню за генерала, за Ивана Матвеевича выдали. Барыня его, разумеется, не любила, потому он очень был стар и гадок: они другого любили — хорошенького — соседний там помещик, за тридцать верст жил, — ну так вот это можно чести приписать, что благородно было. Пусть-ка вам Матрена Ананьевна когда-нибудь об этом порасскажет. У него мать была, престрогая-строгая была дама. Только он и мог что в поле ездить, даром что тридцатый год имел. Так он, бывало, поедет ночью поля объезжать — лошадь у него отличная была, черкесская, — он поедет на ней на поля, да и махнет к нашей барыне; а барыня уложит мужа да выйдет на балкон вольным воздухом подышать и Матрену Ананьевну с собой возьмет. «Не отходи, — говорит, — от меня, Матреша». Не то чтобы нарочно куда заслать, а говорит: «Не отходи». Матрена Ананьевна и не отходит. Он тридцать-то верст проскачет, подъедет к балкону, барыня ему свою ручку через решетку балкона спустят, а он ее, эту ручку, поцелует, два слова между собой перемолвятся, да и опять тридцать верст домой скачет, чтобы мать не знала. Так вот это любовь, это и наша сестра холопка понимает, что любовь называется; а этакие барыни, что вот как наша либо что Сайга… Ах, ах скверности! Ах, ах гадости! Наша говорит ей, что ей надо с каким-то начальником пофигурить, да не знает, как его к себе обратить; а та говорит: ты с его секретарем поамурься: через него многие этого достигали, многие. Ей-Богу, хуже баб крестьянских, что к барчукам хаживали… Нет, нет, а что коснется если до этого ее Петрушки, то вот будь я не я, а самая подлая девка, если он со мною еще когда меня станет затрагивать, я ему плюху, потому я уж ему третьего дня сказала: «Мусье Пьер, я вас прошу, чтоб вы меня за талию трогать не смели: а то я так крикну, что и сама барыня услышит».
——
Вот вам и первое письмо о русских парижанах. Теперь я отделался от елисеевцев, о которых мне трудно рассказать что-нибудь, кроме общих черт; а их нужно бы разобрать по суставчикам, как разбирали их Саша или Матрена Ананьевна. Но я этого сделать не могу: мало их видел, мало их знаю и мало о том сожалею, что и мало их видел и что мало их знаю. В следующем письме начну рассказывать, что знаю про латинцев, в среде которых протекла моя парижская жизнь, расскажу вам их нравы, отношения внутренние (по кварталу) и внешние (к Елисейским полям), повожу вас с читателем по кое-каким закоулкам, расскажу скандалы, произведенные в Париже нашими компатриотками, а там, может быть, зайдем на минутку и в камеру швейцара русского посольства, и на поповку.
(ПИСЬМО ВТОРОЕ)
Первое письмо о жизни русских в Париже я закончил обещанием в следующем письме или в следующих письмах заняться латинцами, среди которых протекла моя парижская жизнь; рассказать их житье-бытье, их нравы и отношения, пройтись с читателем по кое-каким закоулкам, позабавить скандальчиками, сочиненными в Париже нашими соотечественниками, а там, может быть, завернуть и в камеру посольского швейцара, и на поповку.
Исполняю мои обещания в том постепенном порядке, в каком они высказаны.
Прежде всего
ЛАТИНЦЫ
Русское народонаселение Латинского квартала в Париже, как я уже сказал в первом моем письме, состоит преимущественно из одних молодых мужчин, включительно от 20 до 40 лет. Большая часть этих людей состоит из молодежи, приехавшей в Париж слушать лекции известных профессоров. Тут есть медики, ветеринары, филологи, историки и юристы. Последних менее, чем всех прочих.
Из молодых людей, живших зиму 1863 года в Париже для собственного образования, часть послана в Европу на счет министерства народного просвещения; остальные жили на свои собственные средства. Все это народ не только небогатый, но даже очень нуждающийся и еле-еле сводящий концы с концами. Кроме того, здесь же в квартале живут все небогатые люди, приезжающие пожуировать в Париже. Жуиры — люди, имеющие право сделаться елисеевцами, но молодость, пламенное стремление вкусить как можно больше парижских буржуазных наслаждений и подкупающие внимание заезжего человека пикантные гризеты Латинского квартала загоняют их в окрестности Café de la Rotonde. Здесь эти жуиры начинают жить прямо на демократическую ногу, в одной комнате, и даже скряжничают. Расходы их не превышают расходов самого скромнейшего обитателя Латинского картье, и разница между теми и другими здесь заключается единственно в том, что одни каждый месяц дней по десяти бывают без денег и друг с другом всегда делятся, а у других всегда есть деньги, и они никогда ими ни с кем не поделятся. Но во всем прочем они ничем не отличаются от людей, по самой силе обстоятельств обязанных держаться почти исключительно одного Латинского квартала Парижа.
Из русских дам в Латинском квартале жила в этом году только одна г-жа В., у которой двенадцатилетний сын учился в лицее, на Севастопольском бульваре. Она хотела быть ближе к своему ребенку и жила в rue de Seine.
Замечательно, как эта женщина устроила русские уроки своему сыну. Она жила с самыми ограниченными средствами. Сестра присылала ей что-то около 200 франков в месяц. Нужно было самой жить на эту сумму, равняющуюся нашим 50 рублям, и еще платить из нее в лицей за сына; а г-же В., кроме того, непременно хотелось, чтобы сын ее брал не менее четырех русских уроков в неделю. Она предложила двум молодым русским латинцам учить их по-английски, с тем чтобы те, урок за урок, учили ее сына по-русски. Дело так и устроилось. Я всякое воскресенье встречал этого мальчика у его матери: он говорил по-русски не смело, но правильно, и трудно было догадаться, что это русское дитя, которое совсем не видело России.